Разрыв-трава. Не поле перейти
– Вставай, вставай!
Стигнейка повернулся к печке, вскинул руки на чувал, замер, вжав голову в плечи. Игнат обшарил его карманы, ничего не нашел, сел опять на кровать.
– Скажи мне, Стигней, кем человеку жизнь дадена?
– Богом…
– Вишь ты какой, все понимаешь. А кто лишает человека жизни?
– Ну, тоже Бог… – Стигнейка был сбит с толку этими вопросами, спокойным тоном Игната. – Без воли Божьей не упадет с головы и волос.
– Так, так… Ты, значится, Божью волю правишь? Нажал на эту штуку, – Игнат притронулся пальцем к спусковому крючку, – и нет человека. А разве он для того родился, чтобы до времени, в полном соку сгибнуть от твоей поганой руки? – Игнат тяжело вздохнул, с тоскливым упреком спросил: – Ну зачем ты обманул меня? Зачем остался?
– Да ведь я что? – заспешил, зачастил скороговоркой Сохатый, заискивающе заглядывая в глаза Игнату. – Не убивец я… я…
– Молчи, Стигнейка! – болезненно сморщился Игнат, помолчал, медленно, трудно поднялся. – Выходи на улицу.
– А зачем? Прости еще раз, родимый!
– Выходи на улицу! – повторил Игнат.
Оглядываясь, Сохатый вышел, поежился, поднял воротник полушубка.
– Куда поведешь – к басурманам неумытым? На расправу лиходеям отдаешь? Не простит тебя Бог за это, отдаст в руки сатаны.
Игнат молчал. Шагал за ним, упираясь стволом винтовки в спину, туго обтянутую поношенным полушубком.
Шли по дороге, взрытой копытами лошадей. Стигнейка запинался о комья снега, шагал через силу, тяжело, словно на ступни ему свинца навешали. Слева, за дорогой, в кустах тальника кипела речка. Это глубинные родники, раскалывая толщу льда, вырывались наружу, и текла по руслу густая и темная наледь, белый пар рвался вверх, оседая на ветках кустов и деревьев колючими блестками.
В полуверсте от мельницы, где дорогу пересекала чуть заметная, продавленная в снегу тропа, Игнат велел Сохатому свернуть в сторону. Стигнейка обернулся. Недоумение, надежда, страх отразились в его взгляде.
Тропа привела их к старому буераку, заметенному почти доверху снегом. Здесь тропа затерялась. Стигнейка остановился.
– Куда дальше?
– Пришли. Молись, Стигней, Богу.
– Ты что, сбесился? Правов не имеешь! Веди куда положено!
– Молись Богу! – устало повторил Игнат.
– Не надо, Игнат Назарыч, не принимай ты грех на душу, не обрекай себя на вечные муки.
– Господи, спаси меня и помилуй… – прошептал Игнат, поднял винтовку. Глаза застилал туман, руки дрожали, мушка зигзагами приближалась к груди Сохатого.
– Стреляй, сволочь! – закричал Стигнейка. – Мало вас на тот свет отправил! Через то и гибну!
Он рванулся в сторону, прыгнул с берега буерака. Пуля настигла его на лету. Сохатый плечом продавил твердую корку сумета, забил руками и ногами, погружаясь в черствый сыпучий снег. Последний раз он дернулся, когда снаружи оставались только ступни ног. Новые подошвы ичиг тускло и мертво взблескивали в негреющем свете солнца.
Игнат выронил из рук винтовку, закрыл ладонями глаза, обессиленно привалился к сосне и застонал от нестерпимой душевной боли, от непреодолимого отвращения к себе, к этому злобному, порочному миру, где, защищая жизнь, надо лишать жизни. Он стонал и раскачивался, как подрубленное дерево, и отчаяние железными тисками сдавливало горло.
XXI
В ту ночь, когда Лазурька отбивался от кулаков в сельсовете, его отец, старый Изот, жена Клавдия, сестра Настя не сомкнули глаз. Не зажигая света, они сидели в кути, вслушиваясь в приглушенные звуки выстрелов. Старик вначале порывался идти узнать, что там происходит, но Настя и Клавдия отговорили его.
Утром, едва рассвело, Изот оделся, взял берданку и пошел к сельсовету. А вскоре мимо окон, взметая снежную пыль, быстро промчались всадники.
Настя затопила печь, принялась готовить завтрак. Клавдия ей не помогала, выходила на крыльцо, прислушивалась, возвращалась в дом и приникала к обмерзшим стеклам окна.
К дому подъехала телега, Тараска Акинфеев распахнул ворота, завел лошадь во двор.
– Старик здесь, а Лазаря что‑то нет, – сказала Клавдия и пошла встречать. С крыльца донесся ее сдавленный крик. Распахнулась дверь, мужики внесли, осторожно положили на лавку Лазурьку. Боязливо поеживаясь, Настя подошла к брату, положила руку на белый как мел лоб, почувствовала холод мертвого тела, увидела мерзлый жгут крови на шее и не смогла выдавить из горла крика, задохнулась, осела на пол, в ту же минуту острая боль резанула низ живота, поднялась выше, надавила на сердце.
Настя потеряла сознание.
Очнулась она в чужом доме, в тесном, жарком запечье. За ситцевой занавеской шумели ребятишки, ворчливый женский голос уговаривал:
– Ну тише вы, тише, черти окаянные!
Настя не сразу вспомнила, что произошло, а вспомнив, тихо, без слез заплакала. Хотела встать, но слабые руки подогнулись в локтях, голова упала на подушку.
Снова пришла в себя вечером. Над кроватью с лампой в руке стояла дородная баба, жалостливо моргала печальными глазами. Из‑за ее плеча выглядывал Абросим Кравцов, весь какой‑то помятый, растрепанный. А баба – узнала Настя – его жена, тетка Степанида, передала лампу мужу, поправила подушку.
– Как ты, голубушка?
Настя облизала сухие, спекшиеся губы, попросила пить. Хлебнув глоток теплого чая, она спросила:
– Что со мной содеялось?
– Напугалась ты шибко, милая. Ну и не донесла, скинула…
Огонь лампы показался Насте нестерпимо ярким, ярче июльского солнца. Она повернулась к стене, почувствовала, как вновь медленно, будто в топкое болото, погружается в забытье.
По капле возвращались к ней силы. Она часто плакала, по‑детски всхлипывала, утирая кулаком слезы. Тетка Степанида ласково, по‑матерински гладила ее по голове, утешала:
– Чему быть, того не миновать, голубушка. Жалко братку? Да ведь всем нам его жалко. Только слезы наши не живая вода, Настенька. Или ты жалеешь, что опросталась? Тут уж и вовсе не плакать, радоваться надо. Благодари Бога, прикрыл он грех твой. Будешь жива‑здорова – ребятни наживешь…