Разрыв-трава. Не поле перейти
После их смерти он первое время радовался. Отплатил за все обиды – одно дело. Второе, Устя, зазноба его бывшая, нежданно‑негаданно богатейшей хозяйкой стала – бери ее со всеми амбарами и завознями, со всей живностью, и не будет ни печали, ни заботы, навсегда оградишься от ухватистых лап нищеты. Не такой ли жизни добивался, не к этому ли устремлял все свои помыслы? Но легко сказать: бери… Не очень‑то возьмешь. Вот если бы на месте Усти была Настюха с ее добротой, понятливостью, уважительностью… Устя – баба с характером, черт – не баба, если она успела почуять, что значит быть полновластной хозяйкой в таком большом доме, вожжи из рук ему не отдаст. Ходить в пристяжных у бабы – это ему не подходит. Да и примет ли его Устя, еще неизвестно. Не шибко, видать, сохла по нему, если вышла‑таки за Агапку. Может, и вовсе не сохла, водила его за нос, забавлялась. Слова хорошие ему говорила, а себя сберегала для другого… Иное дело Настя. Вся на виду, без хитростей и лукавства, без бабьего своенравия. Зря в тот раз, после свадьбы, где его отвозили Пискуны, говорил с ней так. Конечно, она не захотела мириться, понятие о гордости тоже имеется.
Корнюха все больше склонялся к тому, что надо забыть об Усте. В конце концов, и у Настюхи теперь свой дом, свое хозяйство. Чего не хватает – наживут. Надо помириться и кончить волынку.
И вот помирился. Уговаривать ее язык не повернулся, потом – видно же, ни к чему будут уговоры.
Холодно. Твердая, будто камень, скользкая, как лед, дорога под ногами, свет луны, все равно что свет свечей над покойником – ни тепла, ни радости. И некуда пойти, душу отогреть. С братом Максимкой разговор не тот получается. Грамотой набил голову, как нищий суму подаянием. Лежит дома с перебитой ногой, делать ему нечего, книжки, газеты почитывает, умные рассуждения о жизни ведет. Будто книжка научит, как тропу в мир торить и с шагу не сбиваться. У каждого своя жизнь, ее под книжечку не обстругаешь… Домой не тянет. Может быть, завернуть к Верке Евлашихе? Давно зазывала.
Но и к Верке идти не хотелось. Не он первый у нее тепла ищет… Остановился у Веркиного дома на краю улицы, посмотрел в поле, застуженное лунным светом, пустое, нерешительно стукнул в окно. Открыв дверь, Верка ойкнула, стянула у горла воротник исподней рубашки, прикрывая могучие груди.
– А я уже спать легла. Да это ничего. Проходи, проходи.
Она быстро оделась, забегала по избе, собирая на стол. Широкая в кости, шумная, сильная, она открыто и весело улыбалась ему, не замечая его насупленного взгляда. Верка овдовела лет пять назад, детей у нее не было, жила одна‑одинешенька, вела небольшое хозяйство, приторговывала самогоном, принимала на посиделки парней и девок. Сплетен о Верке гуляло по деревне немало, ворота ее двора несколько раз дегтем мазали. Деготь она не соскабливала, так и оставались черные потеки, безмолвно рассказывая всем проезжающим и проходящим, что за этими воротами живет баба‑грешница.
С тоской слушал Корнюха болтовню Верки, жалел, что зашел к ней: все, что он делает, не то, и здоровенная Верка с ее ждущими глазами – тоже не то, и нет ничего, о чем можно было бы сказать: вот оно, то самое. Раньше было, а теперь нет…
За столом, выпив залпом стакан обжигающей самогонки, Корнюха немного размяк, на душе чуточку оттеплило.
– Почему не спросишь, зачем пришел?
– Сам скажешь, когда надо будет, – лукаво улыбнулась Верка.
– Ничего я тебе не скажу. На хрена ты принимаешь кого попало?
– Ну, милый, ты это брось. Кого попало я не принимаю. А тебе присоветую бабью брехню не слушать. Они, вертихвостки, языки обтрепали, меня обсуждая…
– Брешут бабы?
– Да тебе‑то какое дело? Ты ешь побольше, говори поменьше. – Верка налила еще стакан, придвинулась ближе. – Хочешь, скажу тебе правду? Не было и половины того, что болтают.
– А все ж таки небезгрешная?
– Господи, конечно не святая! Пять лет одна живу. Муж мне нужен, их в сельсовете не распределяют, самой искать надо. Надоело мне одной. Бабы, которые обо мне треплют языками, того не понимают. Благочестивые дуры! Да там что? Смотришь, иная курица ощипанная, ей муж в тягость, не в радость. – Верка посмеивалась, играла ломкими бровями, и Корнюха не понимал, шутит она или всерьез говорит, а когда выпил второй стакан, ему стало безразлично, как она говорит и что говорит.
– Вот что, Верка… Ночевать у тебя буду. Тепло тут. А куда меня положишь, это уж твое дело. Могу спать и на полу, и на твоей кровати.
Утром Корнюха проснулся поздно. Верка возилась в кути. В доме вкусно пахло жареным мясом и пригорелым хлебом, было тепло, вставать Корнюхе совсем не хотелось. Когда Верка подходила к кровати, он зажмуривал глаза, сопел носом. Она заботливо поправляла на нем овчинное, крытое сатином одеяло, отходила. Хорошая она баба, и постель у нее хорошая, а все не то, не то. И неудобно перед ней становится. Пришел, остался, кажется, какую‑то надежду дал… Надо ей сказать и сматывать удочки.
Верка его растормошила, смеясь, сказала:
– Эх ты, соня! А я уже успела убраться и блинов испечь.
Корнюха начал было говорить, что есть ему не хочется, болит голова и нужно идти домой, но Верка понимающе подмигнула, достала из шкафа бутылку.
– Вот, поправляйся.
За столом она ему так старалась угодить, что обезоружила Корнюху, он не мог сказать, что нужно было, снова приналег на самогон.
Прожил он у нее несколько дней. И почти все время был пьян. Но однажды, когда сели ужинать, на столе не оказалось самогонки. Верка налила ему чая, сказала:
– Надо тебе, Корнюшка, домой идти.
– А что там, дома?
– Там не знаю, а тут у нас, вижу, склейки нету. Бабье сердце, Корнюшка, не обманешь.
Он промолчал: возразить было нечего.
За окном сгущались сумерки, постукивал в ставень ветер. Он допил чай, оделся, обнял Верку, поцеловал в губы.
– Знаешь, может быть, я к тебе еще приду. По‑другому…
– Навряд ли…
За воротами Корнюха остановился, снял шапку, подставил холодному ветру голову. Череп ломило от боли, в сердце была тошнотная тягость, такая тягость, что сам себя вывернул бы наизнанку. И еще больше, чем три дня назад, не хотелось возвращаться домой, отвечать на неизбежные вопросы Максима – где был, что делал? Брехать нет желания, а скажи правду, брат начнет изводить шутками‑прибаутками, ловко умеет делать это, стервец.
Но ему вроде как повезло. Дома целое собрание: Игнат (давно ли приехал?), Лучка Богомазов, Стишка Белозеров и Бато Чимитцыренов. На Корнюху внимания не обратили, спорят мужики, как всегда, Батоха трубку сосет, в избе дыму – дыхнуть нечем, а Игнат ничего, терпит: дружок курит, его, как братьев, из дому не выставишь. Сидит Игнат у очага, бороду на палец накручивает, слушает всех со вниманием, шевелит морщины на лбу – должно, соображает, что к чему. Больше всех, конечно, Стишка говорит. Ему на месте не сидится, машет долговязый руками, вертится туда‑сюда, вспотел весь, оттопыренные уши красные, худощавое лицо блестит от пота. Все на Максима напирает: