Среди врагов
– Вы два месяца считаете большим сроком для выполнения такого сложного дела? Жестоко ошибаетесь. Одна дорога туда более недели; вы не знаете здешних обычаев, княгиня, от этого так и говорите. Если гнать сломя голову, пожалуй, и за два дня доехать можно, но Валиев – старик, не говоря уже о том, что ему не под силу скакать, как юному джигиту, по горам и долам, он не может чересчур торопиться и по своей солидности и почтенности. Во всех встречающихся на пути аулах у него старые приятели, проехать их мимо – значит нанести им жестокое оскорбление, унизить в глазах соседей, и Абдул Валиев никогда этого не сделает. Он непременно свято исполнит адат и во всяком встретившемся ему на пути ауле неукоснительно остановится хотя бы на такое время, сколько потребуется для посещения старшины, муллы и двух‑трех самых почетных жителей. Если же в ауле окажутся его кунаки, то и всех их без исключения.
– Да, но при таких обстоятельствах, – разочарованно сказала Элен, – можно и месяц проездить.
– Месяц не месяц, потому что Валиев все‑таки будет поторапливаться, а, как я уже и говорил вам, недели полторы, не меньше. Это первое. Второе. Вы думаете, простая штука вести переговоры с азиатами? На свете, я так думаю, нет еще народа такого осторожного, подозрительного и лукавого, как здешние гололобые. Вы, княгиня, даже и представить себе не можете, до чего трудно вести с ними переговоры. Каждый из них только и думает, как бы вас одурачить, напустить туману, наговорить кучу любезных слов, из которых никогда ничего нельзя понять и извлечь. Происходит это от недоверия – постоянной боязни прогадать, упустить свою выгоду. Иной раз и говорить бы, казалось, не о чем, а он несколько часов торгуется, то даст обещание, то назад берет или придает ему совершенно иное толкование. Самого терпеливого человека до бешенства довести может, а тут еще этикеты соблюдай. Он из тебя душу выматывает, да как! – медленно, с остановочками, а ты ему любезности всякие изволь говорить и вслух восхищаться его великой премудростью. Вот, приняв все это во внимание, вы сами теперь подумайте: может ли Валиев скоро успеть, когда ему приходится вести переговоры не с одним таким азиатом, а с десятком, причем с каждым из них в отдельности. Только благодаря тому, что Абдул сам горец, стало быть, все эти тонкости знает в совершенстве, можно надеяться на успех, а наш, русский, за три года с ними не столковался бы. Уговорив наибов, старику надо будет приступить к переговорам с самим Шамилем, а как легко с ним переговаривать, это уже давно всем известно. Кто не испытал, тот и вообразить не может, до чего трудно, почти невозможно переупрямить его, раз ему что влезет в его бритую голову. Тут уже не неделей и не месяцем пахнет, тем более в настоящее время, при начавшихся военных действиях, когда он постоянно, как волк, рыскает туда‑сюда.
– Но хотя бы Абдул Валиев известил нас, как идут его дела. Видел ли он Спиридова, надеется ли на благополучное окончание переговоров и когда именно, а он ни слова.
– Иначе он и не может. Повторяю, княгиня, не знаете вы здешних порядков. Сказать легко – сообщить, а как это сделать, не придумаешь. Послать кого‑либо с известием рискованно. Народишко здесь, надо вам знать, самый что ни на есть продажный, ни на одного положиться нельзя. Ему доверься, а он завтра же кому‑нибудь из шамилевских наибов, а то и самому Шамилю передаст, да приврет еще с три короба, тогда всяким переговорам конец. Заберут себе в свои гололобые башки, будто бы их обмануть хотят, упрутся на этом – волами не сдвинешь. Впрочем, отчего вы так беспокоитесь? По‑моему, долгое отсутствие Валиева и вестей от него скорее хороший, чем дурной признак. Право, так. Если он не возвращается и ведет переговоры – значит, надеется на успех; в противном случае он бы вернулся. Ему не с руки оставаться без надобности долго в лагере имама, могут подумать, что и он примкнул к газавату.
– Вы, Павел Маркович, имеете удивительную способность меня успокаивать. Спасибо вам, дорогой, – с чувством пожала Элен руку полковника. – Будем ждать и надеяться.
– Да Богу молиться. Он, Отец наш небесный, лучше нашего знает, что и как надо.
Элен улыбнулась.
– Чему вы? – спросил ее Павел Маркович.
– Так, – ответила Элен, – мне вспомнилась Секлетея; она говорит то же, что и вы, но, по ее понятию, молиться не следует, так как молитва наша и просьбы наши, как неразумные, а неразумные они потому, что мы не ведаем предопределения Божия, только понапрасну утруждают Бога и никогда не исполняются Им.
– Ишь ты, богослов какой выискался! – полунасмешливо, полусердито произнес Панкратьев. – Охота вам, княгиня, было ездить и слушать эту дуру. Только тоску нагнала на вас, да и не на вас одних, а сказать правильнее, на всех нас четверых. Право, после вашей этой, простите старика за резкое слово, ребяческой поездки вы, как зорька осенняя, затуманились; прежде такая была веселая, сердце радовалось, а теперь все хмуритесь да разные страсти выдумываете. Ваня также что‑то нос повесил, закручинился, сон какой‑то там дурацкий на него наколдовала, он и приуныл, о смерти поминать начал, предчувствия придумал какие‑то. Тьфу, слушать противно, словно баба. Глядя на него, моя егоза тоже в меланхолию пустилась; словом, все, а спросить с чего? Сказать стыдно. Полупомешанная баба языком, как помелом, намела, а вы и уши развесили. Стыдитесь.
– А Иван Макарович разве тоже грустит? – спросила княгиня, по‑видимому, вполне равнодушным тоном, но в то же время настораживая уши.
– Грустит, а вместе с тем какой‑то раздражительный становится. Другой раз не поймешь, чего ему и надо. Прежде с утра до ночи у нас торчал, с Анютой, а теперь бывает так, что он за весь день на какой‑нибудь час зайдет, посидит и уйдет. Правда, у того теперь дело есть: из главной квартиры пришел указ штуцерную команду стрелков составить, вот я ему и поручил это дело, другому некому: в штаб‑квартире все больше старички остались, молодежь на линии да в отрядах, а дело новое, молодое, молодому и делать надо, только он уж слишком усердствует… А впрочем, – перебил сам себя старик, – и то сказать, служба прежде всего, успеет с женою насидеться, вся жизнь впереди. Я молодым тоже был, уж на что любил свою покойницу, а как дело серьезное дадут, сразу и любовь, и нежность побоку. Целыми днями домой и носа не показывал. Жена, бывало, корить начнет, плачет, а я ей на это: «Степушка – ее Степанидой звали – не горюй, не тужи, понапрасну не блажи. Подумай сама, могу ли я иначе поступать, как не по присяге, и как я буду с солдата требовать, чтобы он все дела забывал службы ради, если я, его офицер, сам буду бабиться да на печи есть калачи. Вот дай срок, управлюсь – опять твой, вся твоя власть надо мной». Вот у Вани такая же черта характера, и я не виню его, не осуждаю, напротив, всякой хвалы достойно, не правда ли, Аня? – лукаво подмигнул полковник, подтолкнув локтем сидевшую подле него в глубокой задумчивости Аню.
Та медленно и вопрошающе подняла голову. Она плохо расслышала вопрос отца и, чтобы скорей отделаться от него, машинально ответила:
– Да, конечно, папаша, вы совершенно правы.
– Еще бы, – слегка недовольным тоном сыронизировал Панкратьев, заметивший невнимание к его словам со стороны дочери, – покорнейше благодарю за похвалу.
Он слегка надулся и замолчал. Молчала и Аня. Княгиня зорко взглянула на ее лицо и заметила в нем выражение скорбного недоумения, которого прежде она никогда не видела.
«Между ними что‑то произошло или происходит, – подумала она, – они все трое недовольны друг другом, хотя и скрывают это».
Дверь отворилась, и вошел Иван Макарович.
– А, господин службист, насилу‑то пожаловали! – приветствовал его полковник с добродушным сарказмом. – Слышал, слышал, как вы все утро со своими штуцерными палили. Ну, что, как они теперь? Чай, каждой мухе промеж ушей попадут? Наловчились?