Среди врагов
При этих словах Аня вспыхнула. Ее ручки, хотя не были жилисты и неопрятны, красными и жесткими им бывать проходилось нередко, так как и она очень большую часть дня уделяла кухне и хозяйству. Колосов был так увлечен своими словами, что даже не заметил, насколько его опрометчиво сказанные слова могли показаться обидными. Все эти мелкие, ничтожные события были предвестниками надвигающейся беды, но Аня их не замечала. Впервые она почуяла что‑то неладное после памятной ей поездки княгини с Колосовым к Секлетее. Недаром она была тогда в душе против этой поездки, но не считала себя вправе мешать ее осуществлению. Первые дни Аня объясняла тяжелое состояние духа Колосова неприятными впечатлениями, вынесенными им от посещения гадалки, и утешала его как умела, но скоро должна была сознаться, что тут есть и другая какая‑то причина. К этому времени можно было отнести и неожиданное увлечение Колосова службою и возней с порученными ему «штуцерными». Павел Маркович объяснял это усердием и строгим сознанием святости присяги, но Ане чудилось в этом нечто другое, и она была ближе к истине, чем ее отец. Раз запавшее сомнение начало работать и расти с удвоенной силой. Молодая девушка насторожилась и начала внимательно анализировать каждое действие, каждое слово Колосова, вдумываясь в их тайный смысл, и чем она больше размышляла, тем очевидней становился для нее факт измены любимого человека. Последний разговор и выраженное Колосовым столь резко и раздражительно желание идти в поход окончательно открыли глаза девушке. Теперь она не сомневалась. Наскоро и неудачно подобранные Колосовым мотивы для оправдания решения и ссылка на боязнь насмешек со стороны товарищей могли обмануть только разве чересчур добродушного и рыцарски доверчивого Павла Марковича, в глазах же Ани не имели никакого значения.
После того памятного вечера, когда пелена упала, наконец, с ее глаз, Аня не спала всю ночь. Сначала она долго и безутешно плакала, и только выплакавшись вволю, начала обдумывать, как надлежит ей теперь поступить. В числе вопросов, волновавших ее, был один, особенно для нее мучительный, а именно: заметила ли княгиня чувство, невольно возбужденное ею в Колосове, и если заметила, то как думает держать себя во всем этом происшествии? Больше всего Аня боялась проявления участия. Оно было бы слишком оскорбительно. К чему? Никаким участием теперь не поможешь, да и вообще ничем нельзя исправить то, что случилось. Если бы даже княгиня уехала и за отсутствием ее Иван Макарович вновь бы почувствовал прежнюю любовь к Ане, ей от этого не стало бы легче. Ничто бы не могло залечить рану, нанесенную ей рукою того, кого она полюбила своею первою девичьей любовью.
«Не сильно же было его чувство ко мне, – с горькой иронией размышляла Аня, – если так скоро, при первой же встрече с “другою” оно испарилось почти бесследно, не выдержав посланного судьбой испытания. Положим, княгиня существо исключительное, – подсказывал Ане внутренний, утешающий голос, – такие красавицы, как она, встречаются раз в жизни, да и то не всякому, но тем не менее слишком уж скоро, до обидности скоро я потеряла всякое значение в “его” глазах… а давно ли?..»
При воспоминании о том, что было еще так недавно, представлялось таким прочным и сильным, а на поверку оказалось легким, как мираж, и что носило название «счастия», Аню охватывал приступ отчаяния; она сжимала похолодевшими руками подушку, прятала в нее свое заплаканное личико, и глухие рыдания потрясали ее наболевшее тело.
Измученная физически и нравственно, с головною болью, побледневшим и осунувшимся за одну ночь лицом сошла Аня на другой день к утреннему чаю в столовую. Она знала, что отец наверно заметит болезненный вид ее лица, и на всякий случай приготовилась к невинной лжи.
«Зачем ему знать, – рассуждала Аня, – о том, что случилось? Пусть себе думает, будто Ваню гонит в отряд доблесть, а не трусливое чувство и раскаяние; лишь бы только отец не вздумал помешать уехать Ване в отряд, и тогда все спасено. Пройдет месяц, другой, третий, и я сама откажусь от Колосова. Отца, я знаю, это рассердит, он любит Ваню и наверно будет упрекать меня в непостоянстве и дурном характере, но все эти огорчения ничто пред тем горем и страданиями уязвленного самолюбия, какие он испытал бы, узнав о перемене чувств Вани. При всем своем добродушии отец чрезвычайно самолюбив, увидел бы в этом личное себе оскорбление, к тому же он так любит меня, с такой искренностью воображает меня совершенством, и вдруг есть такой дерзновенный, который отталкивает это совершенство, отдает его обратно и с руками, и с ногами… такого пассажа отец не перенесет. Пусть лучше думает, что его “совершенство” оказалось непостоянным и бессердечным, это все же лучше. По крайней мере, не будет так оскорбительно».
С подобными мыслями вошла Аня в комнату. Павел Маркович был уже за столом, у самовара; это было прописано раз навсегда установленным правилом, по которому Аня ждала отца и, как только он появлялся, наливала ему большую чашку горячего, как кипяток, чая. Панкратьев любил, чтобы чай был очень горяч, пил его вприкуску из большой старинной чашки. До этой чашки никто не смел касаться. Аня сама ее мыла и сама ставила в шкаф. На этот раз Аня, измученная горем, не спав почти всю ночь, только перед утром забылась тревожным сном и проспала. Стараясь выдавить на своем лице улыбку, она торопливо подошла к отцу и поцеловала ему руку.
– Простите, папа, я вас заставила ждать, – извинилась она, – мне сегодня что‑то нездоровилось ночью, я долго не могла заснуть и только к утру заснула и…
– Вижу, – спокойным тоном перебил Панкратьев и еще тише добавил: – Вижу, дочка, все вижу, да нечего делать. Терпеть надо.
При этих словах, показавшихся Ане особенно странными, она торопливо вскинула на отца недоумевающий взгляд и тут только заметила, что и у него лицо не такое, как всегда, веселое и добродушное, а чем‑то озабоченное и как бы недовольное.
«Неужели и он знает что‑нибудь?» – мелькнуло в голове Ани, и ей сделалось жутко при одной мысли, как должен он, если только ее предположение не ошибочно, страдать в эту минуту. Словно в ответ на ее мысль, Павел Маркович криво усмехнулся.
– Ваня‑то наш в герои захотел. Уж и рапорт подал, просится с своими штуцерными в отряд к Фези. Богученковых насмешек, вишь, испугался.
– Что ж, папа, – делая усилие, чтобы казаться спокойной, заметила Аня, – может быть, это к лучшему. В самом деле, он еще ни разу в делах не был. Вчера ты сам же говорил, что лучше до свадьбы, – ей стоило большого труда произнести это слово, – понюхать пороху, чем медовый месяц справлять в походе; по теперешним же временам такой случай весьма возможен.
– Мало ли что я вчера говорил, – как бы про себя буркнул Панкратьев, – а, впрочем, если и ты находишь, что ему не мешало бы немного проветриться, то тем и лучше. Пусть идет. Война – дело святое; ничто так не учит людей уму‑разуму, как война. В походе человек другим становится, и всякие блажи слетают с него живо. Бог даст, и Ваня наш сходит в поход и вернется к нам прежним, разумным, милым мальчиком, тогда его и Богученковы насмешки не проймут.
Последнюю фразу Павел Маркович произнес с особым ироническим оттенком в голосе.
– Дай Бог, – сказала Аня, – но мне думается, поход мало изменит его характер, и он вернется таким же, каким и пойдет.
– Вздор! – вдруг неожиданно раздражаясь, воскликнул Павел Маркович и даже кулаком по столу стукнул. – Всяким дурачествам есть мера. Подурил, наглупил – кайся, и делу конец. Так по‑моему. Не правда ли, Анюк?