LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Кости сердца

Он вешает трубку. Я тоже.

Прохожу мимо Гэри и на прощание погромче хлопаю дверью.

С годами я научилась не доверять мужчинам. Все они – по большей части – такие, как Гэри Шелби. Баз вроде неплохой, и все же нельзя закрывать глаза на то, что он – отец Дакоты. А Дакота – тот же Гэри, только моложе и смазливее.

И хотя время от времени кто‑нибудь рассказывает мне о хороших и добрых мужчинах, я начинаю думать, что это миф. Раньше мне казалось, что Дакота как раз из хороших. Снаружи они все такие, однако я‑то знаю: под слоями эпидермиса и подкожного жира прячется червоточина.

Дома я окидываю взглядом спальню – хочу ли я взять что‑то с собой? Нет. Мне и собирать толком нечего, если не считать сменной одежды, расчески и зубной щетки. Складываю вещи в полиэтиленовые мешки, а потом уже в рюкзак, чтобы не намокли, если опять попаду под дождь.

Прежде чем выйти на улицу – ждать Дакоту, – снимаю со стены портрет матери Терезы. Пытаюсь запихнуть его в рюкзак, но он не влезает. Тогда я просто беру еще один пакет, кладу туда портрет и с ним выхожу из дома.

 

2

 

Одна умершая от передоза мать, одна пересадка в Орландо, несколько задержек в связи с нелетной погодой – и вот я на месте.

В Техасе.

Как только я выхожу из самолета в телетрап, меня окутывает полуденный зной: кожа моментально начинает плавиться и скворчать, будто я кусок сливочного масла на сковородке.

Вяло, без особых надежд я бреду по указателям к зоне выдачи багажа, где меня ждет отец, моя плоть и кровь и при этом совершенно чужой человек.

Вообще говоря, плохих воспоминаний об отце у меня нет. Наоборот, я с теплом вспоминаю те летние дни, что мы проводили вместе, – пожалуй, это мои единственные хорошие воспоминания о детстве. Весь мой негатив к отцу вызван не общением с ним, а отсутствием общения. Чем старше я становлюсь, тем ясней понимаю, как мало он сделал для того, чтобы стать частью моей жизни. Иногда я гадаю, как все сложилось бы, проводи я больше времени с ним, чем с Жанин.

Выросла бы я таким же недоверчивым, замкнутым, скрытным циником, если бы на мою долю выпало больше хорошего, чем плохого?

Может, да. А может, нет. Порой мне кажется, что страдания и жестокость оставляют на душе куда более глубокий отпечаток, чем доброта.

Доброта не проникает так глубоко под кожу, не наносит такого урона, как жестокость. Боль марает душу, и эти пятна уже ничем не отмыть: они остаются на виду. Иногда я думаю, что все мои травмы видно с первого взгляда.

Вероятно, моя жизнь сложилась бы иначе, если бы в детстве я сталкивалась с добром и злом в равной мере. Увы, это не так. Те разы, когда кто‑то делал для меня что‑то хорошее, можно пересчитать по пальцам. Чтобы сосчитать плохое, не хватит пальцев на руках всех людей в аэропорту.

Потребовалось немало времени, чтобы стать невосприимчивой к урону. Воздвигнуть стену, которая защищает меня и мое сердце от людей вроде матери. От мужчин вроде Дакоты.

Теперь я сделана из стали. Давай, мир, налетай. Мне ничего не будет – я непробиваемая.

Поворачиваю за угол и замечаю отца за стеклянной стенкой, разделяющей здание аэропорта на открытую и закрытую зоны. Секунду‑другую медлю: осматриваю его ноги.

Обе.

Школьный выпускной был две недели назад, и, конечно, я не ждала, что отец приедет. Не ждала – и все же крошечная надежда у меня теплилась. Однако за неделю до выпускного он позвонил мне на работу и попросил передать, что сломал ногу и не сможет прилететь в Кентукки.

А сейчас я смотрю и вижу, что с ногами у него полный порядок.

Хорошо быть непробиваемой – такая ложь могла бы причинить немало боли.

Он расхаживает туда‑сюда вдоль багажной ленты, при этом костылей у него нет, и он ни капельки не хромает. Я не врач, но даже мне известно, что кость не может полностью срастись за три недели. А если бы и могла, все равно перелом должен как‑нибудь отразиться на походке.

Я уже жалею, что приехала. А ведь отец еще даже меня не увидел.

В последние сутки события разворачивались так стремительно, что я и очухаться не успевала. Мать умерла, я навсегда уехала из Кентукки и теперь должна провести несколько недель с человеком, с которым за всю свою жизнь провела меньше двухсот дней.

Но ничего, я справлюсь.

Никуда не денусь.

Я вхожу в зал выдачи багажа как раз в ту секунду, когда отец поднимает глаза. Он останавливается, однако руки из карманов брюк не достает – явно нервничает. Мне это по душе. Хочу, чтобы он помучился, чтобы ему стало стыдно за то, как мало участия он принимал в моей жизни.

Этим летом условия диктую я. Не представляю, каково жить рядом с человеком, который пытается наверстать упущенное время гиперопекой. Хорошо бы просто делать вид, что отца не существует, и даже не разговаривать с ним до самого отъезда в Пенсильванию. Так нам обоим было бы проще.

Мы идем навстречу друг другу. Он сделал первый шаг – значит, я сделаю последний. Мы не обнимаемся, потому что руки у меня заняты рюкзаком, сумкой и портретом матери Терезы. Я вообще не любитель обнимашек. Улыбки, крепкие объятия и прочие телячьи нежности не входили в мою повестку дня.

Мы неловко киваем друг другу в знак приветствия. Ясно же, что мы абсолютно чужие люди. Объединяет нас только фамилия и некоторое количество общих генов.

– Ух ты, – говорит отец, окидывая меня потрясенным взглядом и качая головой. – Ты выросла. И стала красавицей. Такая высокая… и…

Я выдавливаю улыбку.

– А ты стал… старше.

В черных волосах отца появилась проседь, лицо немного округлилось. Я всегда думала, что он красивый, но так думают про своих отцов большинство маленьких девочек. Теперь я повзрослела и вижу, что он действительно хорош собой.

Даже никчемные отцы могут выглядеть привлекательно.

В нем что‑то изменилось – не могу понять что, но возраст тут ни при чем. И я не уверена, что перемены мне нравятся.

Он показывает пальцем на багажную ленту.

– Сколько у тебя чемоданов?

– Три.

TOC