Легенды города 2000
– Да этот кролик все равно ничего не чувствует и не слышит. В общем, он велел ввести пять кубиков инебриксала[1]. Я пойду поем, а ты займись этим.
Минут через двадцать я остался один. Боль унялась, словно никогда и не приходила, но на всякий случай я еще некоторое время пролежал без движения. Затем попробовал пошевелить рукой, ногой.
Я содрал бинты с головы и сел. Левая рука, куда вставили катетер, яростно чесалась. Во рту пересохло, и я торопливо схватил стакан воды с тумбочки, но меня так трясло, что половина жидкости вылилась на больничную рубаху. Сознание прояснялось медленно, но быстрее обычного. От бесконечных процедур и инъекций пожелтели и растрескались ногти, а в венах образовались такие плотные узлы, что кровь на анализ взять могли только с большим трудом.
Какой сюрреализм – оказаться в психушке, где меня не пытались уверить, что я болен психически, а, наоборот, объяснили, что я совершенно здоров. И если хочу хоть когда‑нибудь отсюда выйти, то должен сотрудничать и рассказать все, что знаю о магии.
Как и каждый второй ребенок конца двадцатого века, начитавшийся книжек о волшебниках, я ждал письмо о зачислении в школу, седовласого наставника и клевый меч (волшебную палочку, на худой конец). Если бы знал, что вместо этого получу амбулаторную карточку с диагнозом «шизофрения», набор небьющейся детской посуды и уродливые резиновые тапочки для душа, то в детстве съел бы свой букварь и отказался учиться грамоте.
В палате площадью тринадцать квадратных метров я прожил к тому моменту два с половиной года – дольше, наверное, в лечебнице задерживались лишь старики и старухи, которых сдавали сюда, в забвение, собственные дети.
В палате была маленькая прихожая, больше для красоты, потому что те, кто приходил ко мне «в гости», – медсестры, медбратья и врачи – не вешали туда куртки и пальто, а своих у меня не было. Из обуви в углу валялась лишь гора резиновых тапочек и бахил. Отдельные ванная и туалет, холодильник с разными вкусностями, большой книжный шкаф, набитый всеми книгами, какие я только желал, стол, кресло, высокий торшер – ничто не напоминало интерьер обычной больничной палаты, но кровать окружали беспрерывно пикавшие медицинские аппараты, предназначение которых я понимал крайне смутно, единственное окно было забрано прочной решеткой, а на двери снаружи висел электронный замок. Дверная ручка с моей стороны, естественно, просто не была предусмотрена.
В СИЗО я думал, что хуже него быть не может: серая комковатая баланда на завтрак, обед и ужин (зэки, естественно, получают посылки с едой, но не те, кто кроет матом следователя по своему делу прямо в зале судебного заседания), конвоиры, которые избивают подследственных так, чтобы на теле не оставалось следов, разводы плесени и «автографы» спермой на стенах.
Свое мнение я изменил, когда суд вынес приговор, по которому меня перевели в психоневрологический диспансер – в психушку, если по‑простому. Комната была хорошая, да и едой кормили нормальной, но обстановка сама по себе сводила с ума. В зале для отдыха, где были настольные игры и телевизор, стычки происходили покруче, чем в тюрьме. Любой из психов мог решить, что ты украл масло из его макарон за обедом, и кинуться на тебя, метя зубами в шею. Санитары не спешили никого разнимать. Если на пациентов обстановка действовала гнетуще, то на них – развращающе. Если в тюрьме за лишний синяк на теле заключенного можно было попасть под статью, то здесь за нашей целостностью не следил никто, и работники развлекались как могли, стравливая психов между собой.
Доктора, медсестры и медбратья лечебницы старались не упоминать в разговорах своих имен и практически не называли по именам нас. Себя они не называли для того, чтобы мы не могли пожаловаться, а нас лишали имен потому, что гораздо труднее сломать того, у кого есть имя, а следовательно, и личность.
На этаже, где находилась моя палата, всем заправлял Герман Петрович, которого про себя я называл Троллем из‑за зеленоватого оттенка кожи, гнойных угрей на лице и грузной походки. Когда он проходил по коридору, те пациенты, у кого еще сохранялись крупицы разума, старались вернуться в палату или вжаться в стену, делаясь как можно более незаметными при виде немолодого врача с комплексом бога.
Я не раз видел, как он тыкал узловатым пальцем в кого‑то из нас, и выбранного человека силком, нередко волоком, уводили в другое крыло. Порой эти люди возвращались с виду такими же, иногда – с забинтованными головами и следами ожогов на запястьях. Это напоминало мне документальный фильм о Йозефе Менгеле, докторе из Освенцима, который жестоко уморил тысячи людей своими научными опытами.
Его мутный взгляд порой скользил по мне, и вслед за этим врач делал какую‑то короткую запись к себе в бумаги, а мне оставалось надеяться, что я не окажусь в его распоряжении после следующего обхода.
Не лучше ли было все‑таки попасть в тюрьму?..
Палату мне выделили отдельную, без соседей. Убийцам жить полагалось в одиночестве, но я все равно старался спать, держа один глаз открытым. Кажется, к моим психическим проблемам постепенно добавилась и паранойя, но у меня было достаточно времени, чтобы пораскинуть мозгами и понять, что я не мог убить свою невесту.
День за днем я мысленно возвращался в тот солнечный осенний день, который перечеркнул все мои мечты о классной работе, большой семье и детях от любимой женщины. На похороны, конечно, тоже не пустили, но на суде прокурор продемонстрировал ужасные фото, где Агата с расширенными от ужаса глазами лежит на окровавленном ковре. Я не знал, во что мне не хотелось верить больше – в то, что она мертва, или в то, что я мог убить ее.
По мнению стороны обвинения, трагическая смерть моей матери много лет назад оставила глубокий след на моей психике. Что именно поэтому я начал принимать наркотики и пить. Кусочек за кусочком все мое грязное белье вытаскивалось наружу, а когда у отца Агаты прямо перед присяжными случился сердечный приступ, я понял: на свободу мне не выйти.
Что я мог предъявить в свою защиту, кроме своей любви? В глазах двенадцати присяжных, прокурора, судьи и даже собственного адвоката я был богатеньким сынком, который дошел до логического конца своей распутной жизни.
Накануне переезда в лечебницу на предплечье при помощи пружины от матраса я глубоко выцарапал одну‑единственную фразу: «Кто?», чтобы она стала моим якорем, вопросом, ради которого мне предстояло выжить. Чем бы меня ни накачивали, чем бы ни пичкали, я должен был выяснить: если не я, то кто тогда убил?
Таксист‑маньяк Петрович, который тоже попал в психушку по приговору суда, за два йогурта и пачку чая научил меня делать заточки из практически любых подручных средств, а также поделился житейской мудростью:
– Что такое убить в беспамятстве, Костик, я знаю, сам такой и других знавал. Не похож ты на одного из нас, парень, и лучше‑ка подумай: если ты зря тут сидишь, то кому мог насолить?
Через пару месяцев Петрович умер. Поговаривали, что он прорастил в йогуртах какой‑то редкий вид грибка и им отравился. Конечно, человек, убивший пятнадцать девушек, – крайне неподходящий кандидат в друзья, но я, глядя на черный мешок, который пронесли мимо по коридору, пообещал себе, что я в этих стенах не умру, и продолжал рассказывать врачам небылицы о цветочках и бабочках из своих снов. Откуда‑то я знал, что девчонку, которая просила принести меч, предавать нельзя.
С видом из окна мне, можно сказать, повезло – каждый день можно было видеть закат над морем и Золотой мост, вереницы машин, вечером похожие на яркие новогодние гирлянды. Я мечтал оказаться в одной из этих машин.
[1] Инебриксал – дурманящее вещество, применяющееся для ослабления функций мозга.