LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Осень патриарха

от стекла брызнули осколками, и повеяло крупным покойником, и стервятники беспрепятственно стали шастать в окна и обратно, как бывает только в заброшенном доме, так что мы тоже отважились зайти и обнаружили в опустелом святилище обломки величия, исклеванное тело, девичьи руки с кольцом власти на окостенелом безымянном и увидели, что по всему его телу проклюнулись крохотные лишайники, там и сям кишели глубоководные паразиты, особенно под мышками и в паху, и парусиновый бандаж поддерживал разросшееся от водянки яичко – единственное, чем пренебрегли стервятники, несмотря на то, что размером оно было с воловью почку, – но даже тогда мы не решились поверить в его смерть, потому что один раз его уже так находили, в этом самом кабинете, один‑одинешенек, одет и вроде бы умер по естественным причинам, как и предсказывали, увидев это в прозрачных водах своих волшебных плошек, гадалки много лет назад. В первый раз его нашли в начале его осени, когда нация еще была настолько живой, что он ощущал смертельную угрозу даже в уединении собственной спальни и все же правил, будто знал, что ему на роду написано не умирать никогда, а президентский дворец тогда напоминал базар, в коридорах приходилось расталкивать босых ординарцев, сгружавших с ослов корзины с овощами и курами, перешагивать через кумушек, спавших вповалку на лестницах и грезивших о чуде официальной милостыни, и их рахитичных отпрысков, крестников, уворачиваться от потоков грязной воды, которую выплескивали языкастые наложницы, они меняли увядшие за ночь цветы в вазонах на новые, и мыли полы, и пели о несбыточной любви, и в такт выбивали вениками ковры на балконах, а кругом переругивались пожизненно нанятые чиновники, в ящиках столов им то и дело попадались всклокоченные несушки, и из нужников и в нужники сновали шлюхи и солдаты, и галдели птицы, и в конторах дрались бродячие собаки, и никто не знал, кто есть кто и кому кем приходится в этом распахнутом на все четыре стороны дворце, где царил такой чудовищный беспорядок, что понять, кто тут правит, было невозможно. Хозяин дома не только участвовал во всем этом ярмарочном угаре, но и подстегивал его, и руководил им: как только загорался свет в его спальне, задолго до петухов, президентская охрана трубила побудку и возвещала о новом дне ближней военной части Конде, а та повторяла зорьку для базы Сан‑Херонимо, база трубила для крепости в порту, а уж крепость трубила шесть раз подряд, пробуждая сперва город, а потом и всю страну, покуда он размышлял, сидя на переносном нужнике, пытался унять нарастающий шум в ушах, прижимал их ладонями и за окном видел огни судов на глади изменчивого топазового моря, которое в те славные времена еще было на месте. Каждый день с самого вселения во дворец он следил за утренней дойкой и лично отмерял количество молока, которое трем президентским повозкам предстояло развезти по городским казармам, выпивал в кухне кружку черного кофе с лепешкой из маниоки, не представляя, куда занесут его капризные ветра нового дня, и внимательно прислушивался к болтовне прислуги, потому что во всем дворце только с этими людьми и говорил на одном языке, их искреннюю лесть больше всего ценил, их сердца лучше всего разгадывал, а незадолго до девяти неспешно погружался в гранитную купель под сенью миндальных деревьев в своем личном дворике, наполненную отваром целебных листьев, и лишь после одиннадцати чувствовал, что справился с тревогами утра и готов взглянуть в лицо взбалмошной действительности. Раньше, во времена высадки морпехов и оккупации, он запирался в кабинете решать судьбу родины вместе с командиром десанта и ставил под всевозможными законами и указами отпечаток большого пальца, поскольку не умел тогда читать и писать, но, когда его вновь оставили один на один с родиной и властью, перестал морочить себе голову писаными законами и управлял вживую, твердым голосом и твердой рукой, всегда и везде, с каменной сдержанностью, но и с немыслимым для его возраста усердием, осаждаемый толпами прокаженных, слепцов и паралитиков, чаявших получить из его рук целительную соль, а также крючкотворами‑политиканами и бесстрастными льстецами, которые объявляли его исправителем землетрясений, затмений, високосных лет и прочих божьих недоделок, а он бродил по всему дому, подволакивая огромные ножищи, будто слон в снегу, и разрешал государственные вопросы и домашние дела одинаково простыми фразами вроде вон ту дверь отсюда снимите, а туда навесьте, снимали, а теперь навесьте обратно, навешивали, и часы на башне пусть бьют двенадцать не в двенадцать, а в два, чтобы жизнь дольше казалась, исполняли; ни единой секунды промедления, никакой паузы, разве что в смертельный час сиесты, когда он уходил в сумрачные владения наложниц, выбирал одну и наскакивал, не раздевая, не раздеваясь, не затворяя дверей, и по всему дому раздавалось тогда бесчувственное пыхтение мужика, которому приспичило, нетерпеливое звяканье золотой шпоры, повизгивание разохотившегося кобеля, испуганный голос женщины, не способной сосредоточиться на мимолетном мгновении любви под хмурыми взглядами своих недоносков, ее выкрики: пошли прочь отсюда, марш во двор играть, нечего детям на такое смотреть, и в эту минуту словно ангел пролетал по небу отчизны, голоса умолкали, жизнь замирала, все застывали, приложив палец к губам, не дыша, тихо, генерал сношается, но те, кто лучше всех его знал, не слишком верили в передышку даже в эту священную минуту, ведь он, казалось, обладал способностью раздваиваться, в семь часов вечера его видели за партией в домино и одновременно поджигающим коровьи лепешки для отпугивания москитов в зале аудиенций, и никто не питал иллюзий, покуда не гасли последние огни в окнах и не раздавался грохот трех замков, трех засовов, трех щеколд в президентской спальне и звук утомленного тела, валившегося на каменный пол, дыхание дряхлого ребенка становилось все глубже по мере того, как поднимался прилив, и наконец арфы ночного ветра заглушали цикад, терзавших его барабанные перепонки, и широкая пенистая волна затапливала улицы затхлого города вице‑королей и буканьеров[1] и врывалась в окна дворца, словно неудержимая августовская суббота, и зеркала обрастали ракушками, и зал аудиенцией отдавался на милость безумствам акул, а волна преодолевала самые высокие уровни доисторических океанов, заливая весь лик земной, пространство и время, и только он один дрейфовал лицом вниз в лунной воде своих снов одинокого утопленника, в полотняной форме рядового, в крагах, в золотой шпоре, подложив правую руку под голову вместо подушки. В тернистые годы, предшествовавшие его первой кончине, это умение быть всюду одновременно, умение подниматься, спускаясь, умение упиваться морем, агонизируя в миг неумелой любви, объяснялось не природным даром, в который верили почитатели, и не коллективными галлюцинациями, на которые ссылались критиканы, а великой удачей – круглосуточной службой и беззаветной преданностью Патрисио Арагонеса, идеального двойника, найденного по чистой случайности, когда никто и не искал, просто к генералу пришли с известием, мол, фальшивая президентская карета разъезжает по индейским селениям, мол, афера с подлогом вполне удалась, мол, они видели безмолвные печальные глаза в траурном сумраке, видели бледные губы, девичью нервную руку в атласной перчатке, разбрасывающую горсти соли над головами коленопреклоненных страждущих бедолаг на улицах, а позади кареты ехали верхом два фальшивых офицера и собирали звонкую монету в обмен на исцеление, вы только представьте, господин генерал, какое святотатство, но он никак не наказал самозванца, а велел тайно доставить во дворец с сизалевым мешком на голове, чтобы их не перепутали раньше времени, и тогда‑то пережил унижение лицезреть самого себя, оказаться равным кому‑то, вот же ж на хрен, да он – это я, и так оно и было, разве что властному голосу оригинала двойник так и не смог выучиться, зато линии руки были отчетливее, и линию жизни ничто не прерывало до самого основания большого пальца, и если он не приказал расстрелять двойника на месте, то не из‑за намерения сделать его официальным заместителем – до этого он не сразу додумался, – а из‑за щемящего чувства, будто на ладони самозванца начертана его собственная судьба. К тому времени, как он разуверился в этой соблазнительной догадке, Патрисио Арагонес успешно пережил шесть покушений, приобрел привычку волочить ноги вследствие вызванного ударами кувалды плоскостопия, и в ушах у него шумело, стылыми зимними утрами ныло разбухшее яичко, он научился теребить золотую шпору с якобы спутанными ремешками, просто чтобы убивать время на аудиенциях, и бормотать: черт бы подрал этих фламандских шорников, даже пряжку как следует сделать не могут, и из шутника и балагура, каким был, когда работал в стеклодувной мастерской своего отца, превратился в человека задумчивого и угрюмого, и не слушал, что ему говорят, а всматривался во мрак глаз собеседника, пытаясь догадаться, о чем умалчивают, и ни на один вопрос не отвечал, не спросив сперва, а что вы сами думаете по этому поводу, и перестал быть лодырем и прожигателем жизни, каковым слыл во времена торговли чудесами, и стал усердным до оскомины, неутомимым ходок


[1] Буканьеры – пираты, нападавшие на испанские суда в Карибском море в XVII веке.

 

TOC