Пена. Дамское Счастье
– Я вложил в него триста тысяч франков! Мой архитектор уверял, что это очень выгодное предприятие. Так вот, нынче оно никак не окупается; вдобавок все мои дети устроились жить здесь, не платя при этом ни гроша за квартиру, и я никогда ничего не выручал бы, если бы сам лично не являлся пятнадцатого числа за квартирной платой… К счастью, работа – единственное мое утешение.
– Стало быть, вы по‑прежнему много работаете? – осведомился Жоссеран.
– Увы, по‑прежнему, по‑прежнему! – ответил старик в порыве бессильного отчаяния. – В работе вся моя жизнь.
И он посвятил собеседника в свой великий проект. Вот уже десять лет, как он изучает официальный каталог ежегодного Салона живописи, занося в карточки с именами художников названия выставленных картин. Он говорил об этом с усталой, тоскливой гримасой: ему едва хватает времени на составление годичного каталога; этот напряженный труд отнимает у него все силы; взять, например, женщин‑художниц: если какая‑то из них выходит замуж, а потом выставляется под мужней фамилией, то как, скажите на милость, он может ее распознать?!
– О, моим трудам не видно конца, вот что меня убивает! – прошептал он.
– Вы, стало быть, интересуетесь искусством? – спросил Жоссеран, желая польстить старику.
Вабр взглянул на него с изумлением:
– Да нет же, мне вовсе не нужно смотреть на картины. Это чисто статистический труд… Ох, мне бы лучше пойти спать, чтобы завтра встать со свежими силами. Доброго вам вечера, сударь!
Он встал, опираясь на трость, с которой не расставался даже в гостях, и заковылял к выходу, согнувшись в три погибели, – ноги уже отказывали ему. А Жоссеран стоял в растерянности, так и не поняв причины ухода старика; он опасался, что не проявил к его картотеке должного интереса.
Возгласы, донесшиеся из большой гостиной, заставили Трюбло и Октава подойти к дверям. Они увидали входившую даму лет пятидесяти, пышнотелую, но все еще красивую; за ней следовал молодой человек, благопристойный и серьезный с виду.
– Вот как, они уже и визиты наносят вместе! – прошептал Трюбло. – Ну и ну, совсем стыд потеряли!
Это были мадам Дамбревиль и Леон Жоссеран. Она собиралась его женить, но пока что держала при себе; сейчас эта пара переживала медовый месяц и беззастенчиво выставляла свою связь на общее обозрение во всех светских гостиных. Матери девушек на выданье зашептались между собой. Однако Клотильда Дюверье встала и поспешила приветствовать гостью, которая поставляла ей молодых людей для домашних хоровых концертов. Госпожа Жоссеран тут же перехватила у нее мадам Дамбревиль и осыпала ее уверениями в дружеских чувствах, посчитав, что такое знакомство может оказаться полезным. Леон холодно поздоровался с матерью; тем не менее она с самого начала этой связи надеялась, что сын извлечет из нее хоть какую‑то пользу.
– Берта еще не видела, что вы пришли, – сказала она мадам Дамбревиль. – Извините ее, она сейчас рассказывает господину Огюсту про одно лекарство, которое может быть для него полезно.
– Ну и прекрасно, оставим их в покое, им хорошо и без нас, – ответила дама, мгновенно оценив ситуацию.
И обе они с материнской заботой взглянули на Берту. Ей удалось загнать Огюста в оконную нишу и удерживать там; она говорила, изящно жестикулируя, а он явно оживлялся, хотя это грозило ему мигренью.
Тем временем группа солидных мужчин в малой гостиной беседовала о политике. Накануне в сенате состоялось бурное заседание по поводу ситуации в Риме; там обсуждалось письмо протеста, обращенного к правительству[1]. Доктор Жюйера, атеист и человек революционных взглядов, утверждал, что Рим нужно отдать под эгиду короля Италии; в отличие от него, аббат Модюи, один из вождей партии ультрамонтанов, пророчил самые что ни на есть ужасные события, если Франция не будет бороться до последней капли крови за папское правление.
– Хотелось бы надеяться, что обе стороны еще найдут какой‑нибудь modus vivendi[2], – заключил подошедший к ним Леон Жоссеран.
В настоящее время Леон был секретарем знаменитого адвоката, депутата от левой партии. В течение двух лет этот юноша, не надеясь на помощь родителей, которых презирал за скудное существование, слонялся по улочкам Латинского квартала, произнося речи и щеголяя пылкой демагогией. Однако стоило ему попасть к Дамбревилям, как он тут же остепенился, притих и сделался самым что ни на есть умеренным республиканцем.
– Нет, – возразил священник, – на мирное соглашение и надеяться нечего. Церковь никогда на это не пойдет.
– Значит, она погибнет! – вскричал доктор.
Эти двое, даром что тесно связанные друг с другом – поскольку они встречались у изголовья всех умирающих в квартале Сен‑Рош, – выглядели полными антиподами: врач был худым, раздражительным субъектом, викарий – дородным и покладистым. С его лица не сходила любезная улыбочка; даже в самых яростных словесных схватках он вел себя и как светский человек, философски относившийся к житейским бедствиям, и одновременно как убежденный католик, ни на йоту не уступавший собеседнику, когда дело касалось религиозных догматов.
– Но это немыслимо, Церковь не может погибнуть! – пылко воскликнул Кампардон, стремясь задобрить священника, от которого ждал заказов на церковные работы.
Впрочем, он был не одинок, так полагали все присутствующие господа: она не могла погибнуть. И только один‑единственный человек – Теофиль Вабр, кашлявший, харкавший мокротой, трясущийся от лихорадки, – мечтал о всеобщем, универсальном счастье через создание подлинно гуманной республики; он был единственным, кто утверждал, что в этом случае и Церковь, может быть, преобразуется.
Священник же, помолчав, продолжал своим бархатным голосом:
– Империя изживает себя. Вы убедитесь в этом через год, на выборах.
– О, что касается Империи, мы охотно позволим вам избавить нас от нее, – решительно заявил врач. – Этим вы окажете обществу огромную услугу.
При этих словах Дюверье, внимательно слушавший этот диспут, покачал головой. Сам он родился в семье, приверженной Орлеанской ветви Бурбонов[3], однако своим благополучием был обязан Империи и посчитал необходимым встать на ее защиту.
– Поверьте мне, – твердо объявил он наконец, – подрывать основы общества крайне опасно, иначе рухнет все… Общественные потрясения в первую очередь неизбежно обрушиваются на нас самих.
– Весьма справедливо! – воскликнул Жоссеран; у него не было собственного мнения, но он прекрасно помнил наказ своей супруги.
[1] К 1862 г. завершилось воссоединение Италии, тогда как Рим еще находился под властью папского престола. Здесь обсуждается отношение французского правительства и общественности к этому факту.
[2] Здесь: способ сосуществования (лат.).
[3] Речь идет об орлеанистах – сторонниках династии короля Луи‑Филиппа.
