Севастополист
В этот момент из аппарата вывалился – иначе и не скажешь – Инкерман. Он шатался, словно только что выкурил добрую порцию сухого куста, но вовсю улыбался и, кажется, был счастлив.
– Что скажете? – спросил он заплетающимся языком.
Его кожа потемнела, словно он вышел не из «холодильника», а из жаровни, на ногах была тряпичная идеально чистая обувь с разными непонятными рисунками, полосками, геометрическими фигурами, неизвестными, а скорее всего, и несуществующими буквами. Причем надета эта странная обувь была прямо поверх ноги, без носков. Ноги Инкера были гладкими, словно и никогда не росли на них длинные, торчащие в разные стороны грубые мужские волосы. Безразмерные шорты сползали с пояса, свободно болтаясь на нем, на рубахе с коротким рукавом красовалось море, но не наше Левое, а какое‑то дивное, несуществующее море, простиравшееся в бесконечность. Силуэты деревьев, скал, берега, летящие низко птицы – все это было на рубахе Инкера, как на сказочном полотне мечтателя‑рисователя, что вместо неба вечно смотрел в развернутые белые листы.
На голове Инкермана мы увидели панаму с красным пятиконечником – в Севастополе такие носили завсегдатаи Левого пляжа, ленивцы. Но только без пятиконечников, конечно.
Керчь отошла от шока первой.
– Руки покажи, – сказала она.
Инкер протянул ладонь, и мы увидели идеально гладкие ровные ногти, отточенные, отшлифованные, без заусенцев; длинные чистые пальцы, как будто никогда не знавшие физического труда – хотя все мы знали, что Инкерман, как любой севастополец, следил за своим домом, двором, огородом, а не только курил с нами куст.
– Вы в своем уме вообще? – зло выпалила Керчь. – Вы что здесь делаете, друзья? Ау! Сколько это будет продолжаться?
– Вы так говорите, потому что еще не побывали там, – мягко ответила девушка.
– Знаете что… – Керчь сложила руку в дулю и поднесла к лицу Ливадии, а затем показала всем нам. – Видели, да? Бывайте здесь сами, я ухожу.
Керчь зашагала к выходу. Правда, вспоминая, как все было, я не стал бы этого утверждать: ведь выхода из салона не было, а значит, и не к чему было шагать. И при этом выход там был везде. Едва она достигла первой видимой стены, как все вокруг схлопнулось, словно мы находились внутри гигантского мыльного пузыря и вот он внезапно лопнул. Исчезли и стены, а точнее, то, что казалось нам стенами, и сам необъятный «пустырь» зала, и стол с изящными стульями, а главное – исчезла тишина. Она лопнула, как старая банка, и все вокруг охватил шум, хаос, крики, снова вокруг взрывались цвета, рябило, пестрило от их нескончаемого многообразия, какие‑то люди сталкивались с нами, мы сталкивались с людьми, и все друг другу говорили бесконечно: извините, извините.
Мое тело куда‑то шло, и язык говорил что‑то, но в памяти все еще звучал тихий взволнованный голосок Ливадии, вместе с «холодильником» тающей в безумии, которое поглощало ее уютный салон, сжирало ее, отчаянную, вместе с ним: «Может быть, кто‑то из вас… Может быть». Я часто вспоминал ее слова потом, они крутились в моей голове снова и снова. И мне казалось, она была настоящей, когда говорила эти слова. Только когда говорила их, и потому – только они были важны, только они имели значение.
– Заберите лампы… – вдогонку кричала она. – Не забудьте лампы…
Но мы не забыли лампы, мы забыли только ее, мы оставили ее там, и я не встречал ее больше, в том будущем, что ждало меня, и я не узнал, что с ней стало, и не узнаю этого.
А значит, не узнаете и вы.
Это не было небо
Но вот то, что происходило потом, я помню очень смутно. Причин тому много: и усталость от бесконечной смены событий, перемещений, разговоров, наконец, собственных мыслей, которые были как радостными, так и тревожными. Но важнее всего было то, что здесь, в Супермассивном холле, все происходящее словно крутилось вокруг меня, но не проникало в мое сознание, не цепляло. Веселье в Севастополе было совсем другим: мы были едины в нем, мы были вместе, оно было простым, доступным, понятным и не содержало внутри никаких смыслов, которые требовалось разгадывать или которые могли нас разделить. Мы были там избранными – но избранными друг другом. А в Супермассивном холле мы прорывались сквозь толпы людей, которые не замечали нас, ничего от нас не хотели и сами занимались непонятно чем. Кем мы были здесь избраны? Ими?
Башня завораживала меня своим масштабом, своей тайной. Но я не понимал, зачем в ней все? Зачем здесь мы? Зачем здесь остальные? И эти бесконечные «зачем» роились в голове, мешая наслаждаться, как делали те же Тори и Инкерман. Но во мне не было и раздражения, которое проснулось, неприятно удивляя меня, в Керчи. Я хотел сохранить в себе здравый смысл, найти ту грань, где он сливался с удовольствием. Но пока что не находил ни того ни другого.
Кто был един в Супермассивном холле? Разве что те, скрытые белым облаком, из которого торчали ноги. Но можно ли жить только этим? Как теми парами, которыми они дышат, напитками, которые льют в себя? Ведь они же избранные, здесь других нет, говорили нам. Когда веселье льется через край и ему самому нет конца и края – им уже не успеваешь наслаждаться, оно утомляет, начинаешь искать способ, как спрятаться от него.
«Величие избранных – Моя гармония». Так назывался черный зал без освещения, где стояли в несколько рядов высокие мягкие кресла. В нем сидели другие люди, они клали в рот что‑то напоминавшее камни и жевали их. Когда вспыхнул экран, на нем вновь появилась Башня – съемки снизу, из Севастополя. Меня охватила грусть, я хотел пробежаться по земле, по Широкоморке, хотел бы запрыгнуть в машину и ехать, ехать до самой линии возврата. Но теперь я сидел здесь и смотрел на экране про то, что здесь же и происходило. Вначале все напоминало то, что показывала внизу Ялта, разве что изображение было цветным, контрастным. Но, посмотрев немного, я понял: в этом фильме не говорили о прошедшем, не говорили о стройке, не говорили об избранных. В нем вообще говорили мало. На экране был Супермассивный холл – те же световые зоны, те же люди, развлечения, дела. Люди, сидевшие рядом со мной, смотрели на зал, из которого только пришли и в который собирались выйти, досмотрев. Они разглядывали самих себя на экране, и это поражало. Я переглядывался с друзьями, и в глазах каждого из нас читалась та же мысль: как странно здесь живут…
Помню, мы не задержались в «Величии». Нашли и «Севмаф», и «Аэроболик», в которые звал маленький человек из «Салюта». Стоит ли вспоминать о них? Не знаю. Это были странные места, и нас там ждали странные удовольствия.
«Аэроболик» был единственной зоной в Супермассивном холле, которую все‑таки оградили от посторонних глаз. Посреди шумного веселья и оживленных людских потоков стоял черный куб из металла, напоминавший высотой и прочими габаритами – но только ими – простой севастопольский дом. На крыше куба красовалась непонятная нам надпись
ТРИИНДАХАУС,
а в ближайшей к нам стороне оказался провал. Он был завешен тканью нежно‑голубого цвета, которая и приглянулась Евпатории.
– Какая красотища! – восхитилась подруга в свойственной ей манере. Так мы и попали в «Аэроболик».
