Страшные сказки. Выпуск 2
Призрачный конь
Историю эту я узнал, когда мы с сокурсниками‑филологами работали с фольклором на летней практике. Одна группа студентов поехала по близлежащим сёлам собирать свежий материал, остальные же остались в духоте пыльных университетских архивов, чтобы разобрать старые записи и сделать их художественный анализ.
Кропотливая это работа, нелёгкая: большая часть аудио‑плёнок писалась многие годы назад, поэтому сделалась очень хрупкой и потрёпанной, была местами измята, а то и вовсе порвана. Приходилось хорошо потрудиться, чтобы привести её хотя бы в подобие порядка. Но и тогда звук записей был плохой: глухой, свистящий или шипящий, будто исходящий из какого‑то далёкого мира, да ещё и на диалектах… Каждое слово легенд, баек, былин и песен приходилось буквально выуживать из потока повседневной болтовни старых, иногда изрядно подвыпивших людей, живших многие годы, а то и десятки лет назад.
Но все эти трудности и придают занятию особый, ни с чем не сравнимый привкус загадочности вперемешку с еле уловимым дыханием прежних времён.
И вот какую историю мне повезло раздобыть. Рассказывал её дедок с тихим, шамкающим таким, как у лешего, голоском.
До сих пор я помню его, хоть и практику проходил давно и аудиозапись, сохранившая его, была до крайности старой.
«Историю, говоришь, тебе рассказать? Знаю я одну, забавную такую. Не потому только, что смех она вызывает. Даже наоборот, много печали в ней, много горечи. Забавной же её я обозвал за чудность, за похожесть на байки развлекушные. Если сказать, что необычное чё в истории этой есть, – ничего не сказать, сынок. Хотя учёные всякие, что умно только бородёнкой трясти и умеют, скажут, что ерунда это всё или сказки бабьи. Может, и я б так сказал, да вот не могу: сам ведь в делах тех поучаствовал, все своими собственными глазами видал. И коня того видал сам. Траву ещё ему сорвал да к морде сунул, угостить хотел. Запах конского пота собственными ноздрями ловил; зной тогда стоял, ажно не только люди, но и животина вся лоснилась от пота. Как тут что супротив говорить? Коли захочу, не скажу, так‑то вот! А коли осмеёшь меня, старого, так я и на память, и на зрение сослаться могу! Так что слушай, сынок, а как уж принять – за правду ли, за ложь – дело твоё!
Как я говорил уже, жара стояла, аж листы на деревьях висели, что тряпицы на верёвке, – жухлые все да сохлые. Урожай плохой нынче ожидался: а какого ещё ждать с таким‑то летом? Ни одного денёчка дождливого не выдалось. Девчатки да бабы‑то наши днями в лесу от зноя прятались, ягоды искали. Только вот находили только кукиш с маком! Ягода‑то ведь вся посохла, только цвет дав. А нам, мужикам, и деваться некуда было, дела ведь наши все под небушком делаются. Только вот траву косили в лесу – хоть малое, да спасение. Но и там зной душил, как косою намашешься. Садились мы тогда с дружками в густую тень под сосною какой‑нибудь, открывали бутыль с кваском да байки разные травили. Или девок обсуждали, благо много их у нас было на селе!.. Поболе, чем нас. Нас‑то после войны мало вернулось…
Так вот, отошёл я от коня‑то. Про него ж хотел тебе поведать. Всё года, знаешь, всё годики… Лет‑то уже девяносто пять мне, слыхал? Как думаешь, соточку разменяю? Да, я тоже думаю, что да! Силы есть, работа – она ведь закаляет. Так вот, значится, продолжу.
Когда коня того видали в первый раз, не ведаю, но ко времени расцвета моего слыхали о нём многие. Маманя моя, царствие ей небесное, говаривала, что животинку эту чудную видела перед смертью бабки своей Настасьи, за три денёчка до оной где‑то. Шла, мол, по лесу домой с полными корзинами лисичек, песенку мурлыкала про грибочки. Погода хорошая была: не жарко, не зябко. Сосны друг с другом шептались на неслыханном человечьим ухом языке, шишки палые под ногами трещали, дятлы и птички звонкие радовали душу. Шла она, шла, как вдруг заслышала недалече, как ветки хрустят.
«Лось поди, – подумала, – бояться нечего». И дальше себе идёт. А ветки всё хрустят, и будто бы звук этот вместе с нею идёт, не отдаляется. Боязно стало мамке, тогда девчухе пятнадцатилетней. Думает: «А вдруг медведь?» Невдомёк ей тогда было, что медведи в лесу нашем не водятся. Сердечко девичье со страху до горла подскакивает, а бежать – себе дороже, потому мамка шла тем же шажком, только тряслася вся, как воробушек. На дальнюю тропку свернула, авось, думает, не заметит медведь. Вот же дурёха была, ой‑ой! Будь то медведь, могучий хозяин леса, не ушла бы так легко от него. Но что уж там, малая ведь…
Так вот. Идёт она, идёт, озирается, трясётся, что заяц какой, вот уж бегом припустила, да вот хруст‑то тут как тут! Под ногами шишки ломаются, бежать мешают, корни коварные спутать шаг, уронить норовят. И тут глядь – поляна. Ровная, чистая, как зелёное, расписанное разноцветными цветочками блюдо. Солнце ярким лучом своим его гладит, шевеля разнотравье и разнося густые медовые ароматы… Падает мамка, обессилев, на поляну эту с криком: «Ой, боженьки мои святы! Не могу больше!» – и закрывает руками голову, ожидая, что вот‑вот выскочит из чащобы косолапый да разорвет её, горемычную. Но что такое? Ветки всё хрустят, а никто не выскакивает. Отнимает от лица руки мамка и видит: медленно и горделиво выступает из‑за дерев конь. Белый‑белый, словно из снега свежего вылепленный, аж глаза слепнут от такой белизны. Ноги его, длинные и тонкие, выступают мягко и важно, приминая к земле, будто заставляя себе кланяться, цветы. Серебряная грива чуть прикрывает тёмные, что смоль, глазища. Смотрит мамка и не поймёт, явь то или сон. А животина всё идёт к ней. Вот морду протягивает, будто просит лакомства какого откушать. Ну, мамка и сорвала сочный зелёный пук.
– На‑ка вот, касатик, угостись, – шепнула робко.
Конь подошёл к ней близко‑близко, голову свою гордую опустил, но к угощению не прикоснулся, понюхал лишь.
Мамка удивилась:
– Что, не по нраву? Ох ты, привереда какой!
Конь уставился прямо в лицо ей глазьями своими. И увидела она в них мудрость вековую, какой и у людей‑то не сыщешь. И печаль какую‑то глубокую, неизбывную… Будто хозяин животинки со Смертушкой отобедать отправился, и знает друг его верный, что не вернуться тому уже боле. Жутко, ой жутко вдруг стало мамке моей! Вскинулась она с места молодою ланью и, не чуя ног, бросилась в лес, позабыв на чудной поляне свой кузовок с грибками.
Прибежала домой, кинулась к бабке своей Настасье, рассказала, что приключилось. Выслушала старая, губами пошамкала, задумалась. А потом и говорит:
– Знашь, Зоюшка, это ведь морок был, не конь.
У мамки челюсть‑то и отвалилась.
– Как так? – пролопотала она, озираясь, будто ища подсказки какой, правду бабка говорит али шутит.
А та и отвечает:
– Да точно! Ишо я девкой была, как про коня того слыхала. Бродит он, белый дурман, средь болот, лесов и полей тутошних да людей о страшном предупреждает. О смерти ли одной, о море ли целом. А перед революцией треклятой, говорят, многие, ой многие его видали!.. Так‑то вот, девка. Беда нас ждёт.
Затряслася Зоюшка пуще прежнего, слезами залилась.