Туннель
Аллан старался возможно лучше скоротать время. Музыка не подчинила его своей власти, и вместо того, чтобы сосредоточивать и углублять его мысли, она только рассеивала их. Он измерял взглядом размеры огромного зала, удивляясь устройству потолка и лож. Взглянув на колыхавшееся море вееров в партере, он подумал: «Много денег в Соединенных Штатах. Здесь можно предпринять то, что я задумал». Он стал вычислять, во что обходится в час освещение этого концертного дворца. Остановившись на круглой цифре в тысячу долларов, он стал изучать некоторые мужские лица. Женщины его не интересовали. Затем он снова взглянул на пустую ложу Ллойда, на оркестр, правое крыло которого он мог видеть из ложи. Как все люди, не понимающие в музыке, он удивлялся той механической точности, с которой работал оркестр. Аллан даже наклонился немного, чтобы видеть дирижера, рука которого, размахивающая палочкой, иногда поднималась над перилами. Этот худой, узкоплечий изящный джентльмен, которому заплатили за вечер шесть тысяч долларов, был для него настоящей загадкой. Аллан наблюдал за ним долго и внимательно. Даже внешность этого человека казалась ему необыкновенной. Его голова – с крючковатым носом и маленькими живыми глазами, с плотно сжатым ртом и мягкими, откинутыми назад волосами – напоминала голову коршуна. Казалось, он состоял только из кожи, костей и нервов. Однако он спокойно стоял среди хаоса звуков и управлял ими по своему желанию одним мановением белых и, по‑видимому, бессильных рук. Аллан восхищался им, как волшебником, проникнуть в тайны которого он и не пытался. Этот человек казался Аллану принадлежащим к отдаленным временам, к какой‑то чуждой, непонятной расе, обреченной на вымирание.
В это мгновение дирижер поднял руки вверх, потряс ими, точно в сильном гневе, и в его руках ожила вдруг сверхъестественная сила. Оркестр загремел с неистовой страстью и сразу замолк.
Лавина аплодисментов прокатилась по зале, оглушительно гремя в огромном помещении. Аллан выпрямился и вздохнул, намереваясь встать. Но он ошибся. Музыка возобновилась, и деревянные духовые инструменты начали адажио. Из соседней ложи донесся до него конец разговора:
– …двадцать процентов дивиденда!.. Блестящее дело!..
И Аллану пришлось снова сесть на свое место и ждать. Он принялся изучать кольцо лож, устройство которых было ему не совсем понятно. А в это время жена его, сама хорошая пианистка, всем своим существом отдалась во власть музыки. Рядом со своим мужем Мод казалась нежной и маленькой. Она сидела, склонив набок темную красивую голову, поддерживая ее рукой, затянутой в белую перчатку, и ее прозрачное ушко впитывало волны звуков, которые неслись к ней снизу, сверху, со всех сторон. Вибрация, которой наполняли воздух двести инструментов, потрясала каждый ее нерв. Возбуждение ее было так велико, что на ее нежных матовых щеках появились круглые красные пятна.
Никогда – так казалось ей – она не чувствовала музыки так глубоко и сильно. Даже незначительная мелодия, второстепенный музыкальный мотив будили в ней незнакомое раньше блаженное ощущение. Отдельный звук вдруг вскрывал в ее душе какой‑то неведомый ей источник счастья, которое вдруг заливало ее. И чувства, которые вызывала в ней эта музыка, были чистейшей радостью и красотой. Все образы, возникавшие перед ней под влиянием музыки, были окружены сиянием такой красоты, какой действительность не могла ей дать.
Жизнь Мод была так же скромна и проста, как и сама Мод. В этой жизни не было никаких крупных событий, ничего замечательного, и она была похожа на жизнь многих тысяч молодых девушек и женщин. Мод была родом из Бруклина, где у ее отца была типография, и выросла в имении, в Беркшайр‑Хилле, воспитанная своей матерью‑немкой. Мод получила хорошее образование в школе, посещала в течение двух лет курсы в Чаутакуа и набила свою маленькую голову всевозможной мудростью, чтобы затем всё это позабыть. Хотя она и не обладала большими музыкальными способностями, она всё же хорошо изучила фортепианную игру и закончила музыкальное образование в Мюнхене и Париже у первоклассных профессоров. Она путешествовала со своей матерью (отец ее давно умер), занималась спортом и флиртом с молодыми людьми, как и все молодые девушки. У нее было увлечение в ранней молодости, о котором она теперь и не вспоминала. Она отказала Гобби, архитектору, потому что любила его только как друга, и вышла замуж за инженера Мак Аллана, потому что влюбилась в него. Еще до замужества умерла ее горячо любимая мать, и Мод долго оплакивала ее. На втором году своей супружеской жизни она родила девочку, которую страстно любила. Вот и всё. Ей было двадцать три года, и она была счастлива.
В то время как она в блаженном оцепенении наслаждалась музыкой, в ней, точно под влиянием волшебства, расцветали воспоминания, необычайно отчетливые и полные особого значения. И вдруг ее собственная жизнь показалась ей таинственной и глубокой. Она видела перед собой лицо матери, но чувствовала при этом не горе, а, наоборот, радость и невыразимую любовь. Мать как будто находилась еще среди живых. Одновременно с этим перед ней появился весь ландшафт Беркшайр‑Хилля, – те места, где она часто каталась на велосипеде. Но ландшафт этот был полон таинственной красоты и удивительного блеска. Она вспомнила о Гобби и в ту же минуту увидела перед собой свою девичью комнату, заставленную книгами. Она увидела самое себя, сидящую за роялем и разыгрывающую упражнения. А затем снова появился Гобби. Он сидел возле нее на скамье у площадки для тенниса, которую в темноте трудно уже было рассмотреть, и только белые полоски, разделявшие площадку на квадраты, выделялись на темном фоне. Гобби, заложив ногу на ногу, стучал ракеткой по кончику своего белого башмака и ораторствовал. Она ясно увидела, как она улыбалась, потому что Гобби болтал разный любовный вздор. Но веселая музыка, зазвучавшая в оркестре, унесла прочь образ Гобби и вызвала в ее памяти веселый пикник, на котором в первый раз увидела она Аллана. Она гостила у своих знакомых, Линдлеев, летом в Буффало. Пред ней встала картина: два автомобиля, компания, человек двенадцать мужчин и дам. Она ясно различала каждое лицо в эту минуту. Было жарко. Мужчины сняли пиджаки. Земля была сухая и горячая. Решили приготовить чай, и Линдлей крикнул: «Аллан, не разложите ли вы костер?» Аллан ответил: All right[1]. Мод казалось теперь, что уже с той минуты она полюбила его голос – его мягкий, грудной голос. Она видела отчетливо и теперь, как он раскладывал костер, как тихо собирал и ломал сучья и вообще как он работал. Она видела, как он с засученными рукавами сидел на корточках у огня, тщательно раздувая его. И вдруг она заметила на правой руке у Аллана бледно‑голубую татуировку – скрещивающиеся молотки. Она указала на это Грации Гордон, и Грация Гордон (та самая, супружество которой недавно кончилось таким скандалом) взглянула на нее с удивлением и сказала: Don’t you know, my dear?[2], и она сообщила ей, что этот Мак Аллан был раньше конюхом в шахте «Дядя Том», рассказала ей о романтической юности этого смуглого, веснушчатого юноши, а он всё сидел на корточках, не обращая внимания на болтающую веселую компанию, и раздувал огонь. И она уже любила его в эту минуту! Конечно, тогда уже она любила его, но только не знала этого до нынешнего дня! И Мод отдалась воспоминаниям о своей любви к Маку Аллану. Она припомнила его удивительное сватовство, венчание, первые месяцы брачной жизни. Затем настало время ожидания ребенка, и появилась на свет ее дочка, маленькая Эдит. Мод никогда не забудет, каким нежным и любящим был Мак, какою заботливостью окружал он ее в то время, которое для каждой жены является мерилом любви мужа.
[1] Хорошо.
[2] Разве вы этого не знали, дорогая?