LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Визави французского агента

Когда в четыре года Марсель спросил отца, что такое региональный протекционизм, тот забрал сына к себе. Это было очень растяжимое понятие – «к себе», Робер ездил в разные страны, проводил переговоры, встречи, консультации, при этом жил в гостиницах, пусть и хороших, но ведь не у себя дома. Малыш впитывал впечатления как губка, такая жизнь ему нравилась, он носил костюмы, как взрослый, с ним разговаривали на «вы». Потихоньку он начал понимать немецкий и итальянский языки.

Отец старался не расставаться с сыном, иногда брал его даже на переговоры, где юный джентльмен неуклонно избегал общения с дамами и проводил время среди серьезных мужчин, тихонько сидя где‑нибудь у окна, не привлекая к себе внимания.

 

 По утрам мы с отцом почти каждый день ездили верхом. Честно говоря, я не любил ни лошадей, ни пони, но отец расценивал верховую езду как моцион, необходимый для поддержания хорошей физической формы. Я тоже воспринимал лошадей как спортивный снаряд, до тех пор, когда мой пони ни с того ни с сего вдруг подхватил и понес, постоянно брыкаясь. Я крепко сидел в седле, а отец кричал мне:

 Сиди! Корпус назад!

Но пони просто врезался в забор, который, конечно, остановил его, ну и меня.

 

Когда Робер подбежал к сыну, у того была истерика: здоровенная щепка торчала из ноги, чуть выше колена. Слезы градом катились по щекам, он весь дрожал, сидя на земле.

Отец, не зная, как утешить, выдернул щепку и сказал:

– Чего ты испугался? Что? Больно? Нет, не больно. Боли нет, есть только страх. Смотри! – Он закатал рукав своей рубашки и этой же щепкой глубоко распорол себе руку.

 

 Это был урок, который повлиял на всю мою жизнь. Отец сказал, что боли нет! А она была, я ее чувствовал. Мне было очень больно. А ему – нет! Тогда я постарался скрыть боль и потом всегда старался делать вид, что ее нет, – улыбался, когда хотелось плакать. Это стало привычкой.

Когда было невозможно избежать боли, я принимал ее как горькое лекарство, сохраняя невозмутимым лицо…

 

Роберу удалось воспитать у сына английскую сдержанность и невозмутимость, привить прекрасные манеры, но что у малыша было на душе, никого не интересовало.

Впоследствии Марсель легко переносил любые ситуации, связанные с болью, как нечто естественное, такое же, как холод и тепло, ветер и дождь. А потом у него обнаружилось еще одно качество, труднообъяснимое…

 

 Однажды мы с отцом обедали в ресторане, и к нам подсела дама. Не знаю, что на меня нашло, только я вдруг выскочил изза стола и выбежал из зала. Отец извинился и пошел за мной. Я стоял у дверей. В это время мимо нас с отцом прошли двое полицейских и направились к даме. Она стала кричать, ругаться, достала пистолет и начала стрелять. Один полицейский упал, а дальше я не видел, потому что отец прижал меня к себе и увлек на улицу. Там он спросил у меня:

 Почему ты убежал?

 Она была злой!

 Но почему ты так решил?

 Я видел.

Отец долго задавал мне разные вопросы, я, как мог, отвечал. В результате он понял, что я чувствую намерения людей, их эмоциональный настрой. Тогда слово «аура» не было таким общеупотребительным, как сейчас. Он начал использовать мои таланты, и я присутствовал на многих переговорах, сидя тихонько гденибудь в углу, разглядывая респектабельных мужчин. Потом отец показывал мне фотографии некоторых политиков или бизнесменов. Иногда мне нечего было сказать, иногда я говорил, что этот человек плохой или наоборот.

Однажды отец был особенно настойчив, показывая мне одну фотографию. Я ничего не мог сказать про нее и вдруг произнес:

 Что ты мне показываешь? Этого человека нет!

 Как это нет? Вот фотография!

 Я не знаю. – Я сам был удивлен, такого еще не было.

Отец рассердился. Но на следующий день повел меня в парк, показал этого джентльмена и пристыдил меня:

 Я не думал, что ты будешь мне врать!

А через день ему пришлось извиниться – в газетах сообщили о смерти этого известного политика от сердечного приступа.

Отец не мог понять, откуда я узнал об этом, но он строго запретил говорить об этом с посторонними. Я был слишком мал, чтобы както анализировать происходящее.

 

А мать Марселя танцевала, ее связывали контракты, и она не могла сопровождать Робера в его многочисленных поездках по всему миру.

Когда Анн исполнилось 29 лет, она начала подумывать о том, чтобы оставить сцену. А пока, предоставленная самой себе, принимала знаки внимания от многочисленных поклонников и незаметно влюбилась в одного русского. Он всегда покупал билет в первом ряду, дарил ей цветы.

В те времена всех людей из СССР называли русскими. Ее воздыхателя звали Армен, он работал в торгпредстве. Жена Армена почти открыто жила с директором торгпредства, поэтому на измены Армена руководство смотрело сквозь пальцы.

Тогда Анн жила в центре Парижа в роскошной квартире, которую для нее снимал Робер.

 

 Иногда мы навещали мою маму – именно навещали. Это бывало в квартире на улице Сервандони. Эта маленькая улочка длиной всего 160 метров: один ее конец выходит на Люксембургский сад, а другой упирается в церковь СенСюльпис. Туда мы приезжали с огромными букетами, и мама радостно нас встречала, такая невозможно красивая, душистая и… чужая. Я упорно называл ее мадам Ловеньяк. Она огорчалась и просила: «Скажи „мамочка“!» Я говорил, и она целовала меня в щеки.

В этой квартире у меня была своя комната, где я всегда находил старые игрушки, но там я все равно не чувствовал себя дома. Дом в моем сознании – это время, проведенное с отцом, когда мы гуляли по какомунибудь парку, ели вечером мороженое в номере, разговаривали ночью о разном.

 

TOC