LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Бретёр

Эту точку зрения так или иначе разделяли и все те люди, которые были вовлечены в работу над тем, чтобы рукопись стала книгой: мои литературные агенты и неизменные первые читатели всего, что я пишу, Юлия Гумен и Наташа Банке; главный редактор «Альпины. Проза» Татьяна Соловьева, в которой я обрела единомышленницу в самых смелых замыслах; руководитель проекта Мария Ведюшкина, которая следила за тем, чтобы все шестеренки и колесики процесса вращались как должно; чудесный редактор Ольга Виноградова, с которой мы в процессе работы писали друг другу бодрящие письма в духе «Будьте так любезны, сообщите мне, стоит ли там оставить "бля" или лучше заменить на "хер"?»; историки, чьих замечаний я ждала и побаивалась, но которые в итоге не нашли, к чему придраться, и очень меня этим осчастливили; вся команда «Альпины. Проза», где серия нашла свой дом. И как говорится, последнее, но не последнее: в какой‑то момент каждый из этих людей сказал самые важные для писателя слова: «Я полюбила/полюбил вашу книгу».

 

Юлия Яковлева

 

 

Осень 1812 года

 

 

 

Глава 1

 

– Вы в отпуск, барин, или как?

Болтать Мурину не хотелось, к тому же ответа на этот вопрос он не знал и сам. Не знал и полковой хирург, он только сунул папиросу в угол рта и развел руками, как бы обозначая широкий диапазон возможностей: «На одном заживает, как на собаке, а другому от того же самого…» Тут хирург затянулся, выпустил дым через нос, навевая ассоциации с преисподней, и смачно объявил: «…кирдык».

Мурин не умер. Но и не оправился. Видимо, его случай помещался где‑то в середине шкалы, обозначенной полевым хирургом.

Был тот час дня, когда на прогулку выходит tout le Pétersbourg[1]. Мурин глядел во все глаза. На шляпы мужчин. На капоры дам, завязанные под подбородками лентами. На шали, на ридикюли, на панталоны, на сюртуки, на спенсеры. На киоски. На цельные окна, за которыми был выставлен товар. На улыбки. На собачек. На мальчишку, который перебежал мостовую, удерживая на голове поднос, накрытый одеялом, из‑под которого выбивался запах сдобы. Мурина изумляло их будничное благополучие. Наверное, кто‑то из этих людей был тревожен или несчастлив. Но даже и несчастливы они, казалось ему, были как‑то иначе: не так, как те, на войне. Сама мера несчастий у этих людей на Невском проспекте казалась понятной, постижимой. Мурину захотелось поскорее стать одним из них. Отпуска ему дали две недели. Не хотелось расплескать ни капли.

Но сперва – поздороваться. В отличие от многих, кто родились в своих имениях, а столицу воспринимали как неизбежное, не всегда комфортное условие для карьеры, Мурин любил Петербург. Прямые линии и пустые пространства, отороченные камнем, бодрили его, придавали собранности.

Мурин хлопнул лихача по широкой спине:

– Езжай прямо.

Лихач на всякий случай уточнил:

– Так вы никак в Демутов трактир велели? Демутов трактир направо.

– Прокачусь по набережной.

Лихач кивнул, чмокнул. Рысак легко наддал, тротуар вильнул прочь, вывески понеслись назад: «ыдом», «риткарт», «аквал». Мурина вжало спиной в подушки сиденья. Кричать «Поберегись!» или «С дороги!» лихач считал изменой собственному снобизму: сами отпрыгнут, если жизнь дорога. Какой‑то мастеровой, которому пришлось проявить проворство, несовместимое с человеческим достоинством, метнул было им вслед трехбуквенное, да куда там: рысак был что надо. Ругательство не догнало, зависло на миг над мостовой и лопнуло. Дворник, приметив на торцах свежую конскую кучу, кинулся на нее с совком и щеткой, пока не размяли колесами другие экипажи, пока деревенский навозный дух не достиг благородных ноздрей: Невский же, ептыть, проспект! Никто не выходит на Невский проспект, чтобы зажимать нос.

Ветер налетал через боковые улицы и пах рекой. Мурин волновался. Вода! Вот чего не хватало в первую очередь там. На войне. Воды во флягах. Воды, чтобы взять ванну. Воды, чтобы побриться. Воды как линии горизонта. Воды, которая делит пейзаж с небом, как в Петербурге. Как – но додумать он не успел: перед ним распахнулся необозримый воздушный купол – коляска свернула и понеслась по набережной. В ушах засвистел ветер. Чайки качались в высоте, точно обрезки железной ленты. Юбки дам сносило, накреняло колоколом, рукой в перчатке каждая придерживала шляпу. Шали надувало, как паруса. У мужчин брючины облепляли ноги. Горничные держали детей за руки, точно боясь: а ну улетят в Пулково, в Выру, в самое Финляндское княжество. Мурин не выдержал, опираясь обеими руками на борта, привстал. Ветер тут же надавал ему по мордасам. Дышать стало трудно. Приходилось цедить сквозь зубы, чтобы не задохнуться. Хотелось захохотать. Он представил себя домом, в котором все окна нараспашку. Катятся, треща, листы бумаги. Хлопают шторы. Вылетают вон воспоминания, вопросы. А главное, этот мерзкий запах, запах, которым там пропиталось все: запах гниющих мертвецов. Дуй же! Больше! Унеси все!

Коляска чуть не накренилась, закладывая поворот, прыгнула под низкие своды Зимней канавки, ветер тут же стих, точно и не было. Прохожих здесь тоже не было – сказывалась близость дворца. Мурин плюхнулся обратно на сиденье. От усилия руки гудели. Он чувствовал себя умытым. Теперь вокруг было тесно от каменного строя, Мурин разглядывал знакомые дома. Невский ветер освежил его. Продул, проветрил. Когда Мурин подкатил к гостинице Демута, увидел того же самого мордатого швейцара у той же самой двери того же самого зеленого цвета, что и до войны, он почувствовал, что улыбка сама расползлась на лице.

Коляска еще не остановилась, а швейцар уже бросился к дверце:

– Сколько зим, сколько лет!

Это было преувеличением. Война шла всего несколько месяцев.

– Что, соскучились?

– С тоски чуть не дохнем! – махнул рукой швейцар. – Скорей бы господа офицеры вернулись.

«Некоторые уж не вернутся», – вдруг влезла мысль. Улыбка Мурина скисла, а швейцар с непривычки не заметил – все трещал, слегка кланяясь:

– Извольте сейчас за цыганами послать? За Танькой или Машкой? А то Илья и медведя привести горазд.

Мурин не ответил. Швейцар понял иначе, зашептал, но громко:

– Или за мадам Кики?


[1] Весь Петербург (фр.).

 

TOC