LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Цветок печали и любви

Его пугает, когда я погружаюсь в раздумья. Он боится, что я могу сойти с ума. Хотя моя вера потихоньку вытаскивает меня из бездны. Моя вера в параллельную реальность, где наши любимые живы, а мы сами – немного другие и отличаемся от нас здешних, как волна на гребне и в падении. Ведь человек – это тоже волна.

– Представляете! – кричит в трубку Аполлинария. – Я сейчас только что от Ларисы. Из всех претендентов она выбрала меня! Я буду вести страницу о Бореньке!

В первое мгновение, не успевая переключиться, я думаю, что у Аполлинарии опять обострение. Но быстро вспоминаю о светлом мальчике – и стыжусь своих сомнений. Убеждаю себя, что страница, значит, уже популярная, если для нее нужны помощники. А Полли мастерица по этой части! У нее чуть ли не стотысячное воинство в Одноклассниках, которых я считала чем‑то вроде старческих дневных телешоу, но Полли меня горячо разубедила. В общем, вести страницу о Бореньке – дело благородное и богоугодное. Если, конечно, оно не предназначено для шельмования невиновного несчастного человека. О чем я тут же и проговариваюсь. Аполлинария в ответ скомканно прощается – якобы ее зовет мама чистить рыбу – и кладет трубку.

Я снова запускаю процесс самовнушения. Может быть, и правда ее удачно позвала мама. Она ее бесцеремонно запрягает по хозяйству по принципу «а какой еще от тебя толк, кроме пенсии по инвалидности». Литературные таланты дочери никого в доме не волнуют. Дочь не оправдала ожиданий, то есть не стала экономистом в перспективном НИИ, куда ее пытались устроить, не вышла замуж за таможенного чиновника и пишет бредовые сказки для взрослых идиотов, которые никогда ничего ей за них не заплатят.

Все так… но что‑то не так, и нам знакомо это чувство.

Вечером Полли пишет мне обиженное сообщение: «Вы плохо обо мне думаете! Я ведь, кажется, говорила, что Борин отец хотел отказаться от ребенка в роддоме». На меня вдруг нападает упрямство, и я ей отвечаю, что от ребенка в роддоме может отказаться только мать, сколько бы там папаша свечку ни держал, а я уверена, что там он только мешает. Жизнь – великий преобразователь правды. Правды о мужчине, который только что узнал, что его новорожденный ребенок тяжело и неизлечимо болен, о мужчине, который в ужасе и понимает, какую ношу он взваливает на себя. И все, что он скажет в запале отчаяния, можно истолковать против него. И приписать пресловутый «отказ в роддоме». Поэтому я изначально не верю в эту историю. Женщины, которых предали после рождения больного ребенка, не превращают это в информационный повод. Тем более если речь идет о детоубийстве. Осторожнее, Полли!

«Но вы сами говорили, что равнодушно молчать об этом – кощунство!» – отвечает Полли после сорокаминутной паузы (послали в магазин за капустой и хлебом, хлеб со вчерашнего дня подорожал!).

«Но сочувствие одному не должно быть ядом для другого», – отвечаю я.

– А зачем ты вообще во все это лезешь? – врывается в наш диалог нетерпеливый глас разума.

Это Алексей Ангус, который гордится, что его фамилия одновременно имя его любимого музыканта. Я тоже по семейной традиции должна любить Ангуса Янга, неугомонного гитариста великой группы «AC/DC», и Митя тоже любит «AC/DC». Но когда я вижу, как сверкают не порокерски белоснежные гладкие коленки Янга из‑под шортиков – задорный стиль у чувака! – я вспоминаю пионерский лагерь и добродушного мальчика‑дауна из бабушкиного городка, которому было далеко за тридцать, но у него тоже сверкали такие же незаросшие коленки. В общем, когда на Страшном суде меня спросят, любишь ли ты «AC/DC», то я скажу: «Да!», но непроизвольно моргну в сторону, пытаясь не улыбнуться, и двенадцатый ангел‑присяжный меня поймет.

– …она хочет делом заняться, а ты ее отговариваешь… – недоумевает Алеша. – Почему ты с ней споришь? Это чужой ребенок, чужая семья… и если они выбрали эту сумасшедшую Полину, так это их дело!

Сейчас он скажет свою излюбленную приговорку «займись другим», словно мне нечем заняться, словно я лезу в чужой монастырь, и, возможно, так и есть. А еще мой внутренний мнительный суслик непременно уловит и другой, скрытый оттенок в его словах, которого уже нет, но который был раньше. Мол, ты обезумела от своего горя и поэтому не можешь спокойно пройти мимо чужого.

Но горе работает иначе. Я не могу об этом говорить вслух – это очень больно. Горе держит тебя в шаге от суицида, демонстрируя, что другим вот дали соломинку, а тебе нет. У них, дескать, остался еще один ребенок, а у тебя нет – и при этом ты же сама в этом и виновата! Другим всегда легче, чем тебе, – вот как устроено горе. А то, что меня вечно волнует кто‑то еще, кроме себя и своих, – это не горе, это я сама, я такой была и до…

Неуместно срываюсь в тихие слезы, стараюсь неслышно, но для Алеши это – сигнал катастрофы. Он слышит из комнаты, как я хлюпаю на кухне. Он приходит и каменным голосом спрашивает: «Что?» Так начинается его сочувствие, и он это не со зла, просто думает, что поощрение слезливости ведет к упадку и гибели организма. Да и вообще мы, люди, воспитанные на Урале, скорее стоики. Нас не жалели, когда мы рыдали детьми, а ждали, когда мы сами успокоимся. Словом, обычно в этой ситуации я говорю: «Ничего, все нормально». Нас же так негласно учили. Но на меня вдруг накатывает такая боль протеста против этих окаянных стоических правил! Что такое случилось с миром, что человек, у которого случилось горе, не имеет права на слезы?! Что за дикие мутации происходят с душами людей… И кто вообще придумал «не трогать» человека, которому больно? Не трогать, чтобы он самоуничтожился… Это куда эффективней ядерной бомбы!

Все это проносится в моей несчастной голове, я говорю какую‑то резкость, и пошло‑поехало. Алеша взрывается и кричит, что я считаю его тупорылым бездарем. И как можно думать, что он не знает о том, какая я… до или после горя?! Да только он обо мне все знает, только ему не все равно, только он заботится, всем остальным на меня наплевать, они меня используют и тут же выбрасывают, и нет им никакого дела до моей боли… И может, уже хватит о них беспокоиться?!

Об этих чужих детях…

На слове «чужих» я втягиваю голову. И словно бритвой Оккама по сердцевине, когда Алеша говорит, что своих детей у нас нет. Как же нет, когда есть?! Но здесь важна не правда, а псевдоисцеляющий садизм. Ведь лечили же когда‑то электрошоком – вот и Ангус пытается исцелить меня удалением материнского инстинкта, словно он воспалившийся аппендикс. Но ведь он искренне хочет как лучше.

 

Предназначение

Юлику я могу рассказать все. Потому что он любит нас с Алешей поровну. Это редчайший случай, и я никому не говорю об этом, потому что никто не поверит. Ведь наши друзья – они всегда из чьего‑то лагеря. Как писали в старину в метрических книгах, поручители по женихе и поручители по невесте. Самое обидное, это когда друг из твоего лагеря – условно говоря, невесты – переходит в лагерь жениха. Или наоборот. Возмутительное предательство! Но есть особы – равно мужского и женского пола, – которые усиленно доказывают миру, что вражеский лагерь у их ног. Это их жалкая сторона медали. Это грустная ущербность. Это заблуждение. У детей‑сирот бывает такое, называется размытая привязанность: ребенок как будто любит всех. Сегодня одну тетю назвал мамой, завтра другую… Так он добирает недостаток любви одной мамы многими. А мы, глупые большие дети, добираем недостаток любви – возможно, кажущийся! – теми, кто на самом деле смеется за нашей спиной и строит нам рожи. Никогда не видела эти рожи, но почему‑то хорошо их представляю.

TOC