LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Дизайнер Жорка. Книга первая. Мальчики

В ящике – отделение для потанса, станочка‑удальца, в который вставляются солдатики‑пуансоны, ударные инструменты. А пуансонов этих, самых разных – целая рота. Вот они, справа, каждый сидит в своей лунке, как солдат в окопе. Пуансон вставляется в станок‑потанс, и сверху по нему чётко, остро и легко ударяют молоточком: запрессовывают в карманы крошечные рубиновые камни – они уменьшают трение и потому используются в часовом механизме вместо подшипников.

В больших часах их не бывает, только в наручных и карманных, и руками это сделать невозможно, даже если вообразить, что ты – Мальчик‑с‑пальчик и палец у тебя с остриё иголки. Нет, микроскопические рубиновые камни запрессовываются микроскопически точно, и вбивать их надо под определённым углом. Часы вставляются на подставку в потансе, сверху строго вертикально опускается точно подобранный пуансон. Он опускается на камень, по нему ударяет молоточек и… вот он, камень, запрессован в карман часового механизма!

 

2

 

Еврейский район Муранов, мягко говоря, не был самым благополучным, а тем более престижным районом довоенной Варшавы.

Рынко́ва улица, со своими кабаками, лавками и ломбардами, с огромным раскидистым рынком и его окрестностями, кишащими ворьём и жуликами всех специализаций, в XIX веке вообще именовалась Гнойной и знаменита была своими свалками.

Неподалёку от дома Страйхманов, в легендарной чайной «У жирного Йосека» (хасида Юзефа Ладовского), жизнь кипела с ночи до рассвета и заходила на круг с рассвета до ночи – исключая, разумеется, святую Субботу. Чай там, конечно, тоже наливали, и рыночные торговцы, бывало, заскакивали с утречка согреться чаем перед длинным базарным днём. Но главное, был этот круглосуточный кабак, где спиртное лилось рекой, местом сходок разных пёстрых, необычных, а порой и опасных типов. Но наезжали сюда кутить и офицеры, и судейская публика, до рассвета засиживалась богема всех сортов, охотно бывал кое‑кто из модных литераторов, не говоря уж о музыкантах, сменявших друг друга над клавиатурой слегка расстроенного старого фортепиано. Не брезговал сюда заглядывать адъютант самого Пилсудского – светский лев и волокита, и не дурак подраться.

Цвет криминальной Варшавы устраивал здесь время от времени толковища, а представители радикальных кругов польской молодёжи – социалисты, анархисты, бундовцы и сионисты и чёрт их знает кто ещё, с их претензиями к миру, – проводили «У жирного Йосека» шумные собрания, частенько переходящие в мордобой. Да что там говорить: мало кто в те годы не мурлыкал себе под нос мелодию вальса «Бал на Гнойной» – известную песню, что за душу брала, ей‑богу, – хотя речь там идёт всего‑навсего о попойке с танцами в знаменитой чайной «У жирного Йосека».

 

Спустя несколько лет именно там, на Рынко́вой, а ещё на соседних с ней улицах Банковой, Гржибовской, Электоральной, Сенной, Новолипки, Зэгармистшовской (что и означает, собственно, «Улица часовщиков»), простёрлось самое большое в Европе гетто – 306 гектаров! – куда нацисты загнали и законопатили полмиллиона человек, всё еврейское население Варшавы (вдобавок к свезённому сюда населению из других городов и местечек Польши), исчерпав терпение Господа, изничтожив саму идею божественной сути и предназначения человеческих существ…

 

* * *

 

Но вот уж кто не собирался дожидаться библейского заклания агнцев, так это Абрахам Страйхман: ему воняло… Давно ему воняло!

После смерти Пилсудского в 1935‑м Польша стала быстро наливаться юдофобским гноем, и нарыв этот всё разбухал и багровел, источая ненависть и жажду грядущей великой крови, – хотя культурная жизнь межвоенной Варшавы по‑прежнему била ключом, и многочисленные кабаре и музыкальные театры поставляли публике всё больше популярных песенок и зажигательных эстрадных номеров: всё выше взлетали девичьи ножки на убранных красным плюшем маленьких полукруглых сценах, всё зазывней крутились попки в коротких юбчонках… По Варшаве ещё цокали более тысячи конных экипажей, не говоря уже о конках, но уже вовсю разъезжали и автомобили: такси (чёрные «форды» с продольной полосой из красных и белых шашечек), стильные «опели» и «мерседесы‑бенцы», а на шикарные кабриолеты граждане, бывало, заглядывались так, что несколько человек уже угодили под колёса…

 

Когда в высших учебных заведениях Польши возникло и мгновенно вошло в обиход «лавочное гетто» – отдельная скамья на галёрке, куда отсылали студентов‑евреев; когда в зачётных книжках появились «арийские печати» для поляков с правой стороны и отдельные печати для евреев – с левой, Абрахаму Страйхману завоняло нестерпимо, тем более что дочь его Голда только поступила на медицинский факультет Варшавского университета. Кроме того, она работала медсестрой в еврейском госпитале на улице Чисте и твёрдо знала, что станет настоящим врачом. Абрахам волновался за дочь: слишком умная, слишком бойкая и упрямая девочка. Не для задней скамьи он её растил, не для заднего двора этой антисемитской страны.

И не зря волновался, старый ворон. В один из дней начала студенческой жизни Голда прибежала домой в синяках и кровоподтёках, с дикими глазами, простоволосая… Случилось то, чего Абрахам, с его проклятой проницательностью, боялся: его гордая дочь отказалась проследовать на «еврейскую лавку» и, демонстративно усевшись впереди, перед кафедрой лектора, все полтора часа невозмутимо строчила конспект, не обращая внимания на шиканье и оскорбительный шёпот справа и слева. Так что после лекции жидовку пришлось приструнить: зажав Голду в углу коридора и намотав на кулаки её русые кудри, несколько студентов с гоготом сволокли девушку по университетской лестнице и выкинули на мостовую…

 

Этой ночью Абрахам, со своим тонким слухом, отточенным многолетним часовым бдением, проснулся от шлёпанья босых ног в коридоре. Он вскочил, нашаривая на ковре ночные туфли и нащупывая очки, которые в волнении смахнул с ночного столика. Выбежал из спальни и заметался по тёмной, пульсирующей часовым стрёкотом и боем квартире. Голду обнаружил в кухне: та стояла на табурете, прилаживая к потолочному крюку от люстры бельевую верёвку, с вечера завязанную скользящим узлом.

– Ай, красота‑а… – пропел Абрахам. – Хорошее вложение в высшее образование гордой курицы.

Подскочил и смахнул дочь с табурета.

– Идиотка! – кричал он, схватив её за плечи и тряся, как деревце. – Если б мы вешались от каждого тумака говёного гойского мира, то фараон до сих пор правил бы в Египте!

Стоит ли говорить, что к ушибам и синякам дочери отец добавил парочку хлёстких и злых затрещин.

TOC