Красная карма
Оконце выходило на крышу комиссариата. Наклонная кровля была покрыта просмоленным брезентом, который грозил с минуты на минуту сдаться огню. Не колеблясь ни секунды, Мерш спрыгнул туда, упал на колени и мертвой хваткой вцепился в брезент. Смола уже начала таять и тлеть. Полицейские, находившиеся внутри, пытались разбить стекло, но оно было закаленным, а рама заперта снаружи. Так что парни стали пленниками своего собственного учреждения. Мерш бешено колотил каблуками в замок оконца, стараясь одновременно уклоняться от камней, которые летели в него сквозь вечерний сумрак стремительно, точно метеориты.
Наконец оконный замок сдался. Мерш вцепился в раму и поднял ее рывком. Из открытого оконца повалил дым, а следом появились головы перепуганных полицейских. Он дотянулся до них и вытащил наружу первого, второго, третьего, четвертого… все они надрывно кашляли, плакали и стонали.
– Спасибо тебе, парень, – сказал один из спасенных. – За нами выпивка, притом капитальная. Ты кто будешь?
– Никто.
– Что это значит?
Мерш дружески похлопал его по спине и улыбнулся:
– Не важно.
С этими словами он подцепил за шлейку свой радиопередатчик и протянул его полицейскому, черному от сажи, – ну вылитый трубочист!
– Давай, связывайся со своим начальством. Этот передатчик настроен на нужную частоту. Вызови пожарную машину, пускай зальют огонь и упакуют этих сволочей там, внизу… – сказал он и исчез в темном облаке дыма, окутавшего здание, оставив спасенного парня в полном изумлении.
8
– Что это с вами стряслось?
После своего циркового номера Жан‑Луи Мерш добежал до улицы Монж, где приметил работающее кафе. Надо же, прямо чудо какое‑то! Хозяин кафе прикрыл окна своего заведения ставнями, и Жан‑Луи, с его блестящей памятью, тотчас припомнил фильм «Через Париж», где Жан Габен произносил в подпольном кабачке свою историческую тираду «Мерзавцы‑бедняки…».
– Вы откуда – из Латинского квартала? – спросил хозяин, изумленно глядя на закопченную физиономию нового посетителя.
– Я… я был на демонстрации, – уклончиво ответил Жан‑Луи.
– Ну и ну, старина, хорошо же они вас там разделали. Небось палили вовсю или как?
– Да так… не больше, чем обычно, – пробормотал тот.
– Ну‑ну, старина… – повторил хозяин, ничуть не удивившись. – Выпьете что‑нибудь?
– Виски.
– У стойки?
– Нет, я лучше присяду вон там, на диванчике. Где тут у вас туалет?
– В дальнем конце зала, слева.
Мерш пересек пустой зал, оскальзываясь на полу, посыпанном опилками. Со своей недобритой щетиной и поднятым воротом он всегда выглядел бродягой, не то выпущенным из тюрьмы, не то готовым там очутиться. Такое уж у него было подозрительное лицо – внушавшее опаску, но при этом довольно привлекательное…
Внезапно его вырвало прямо в раковину. Впрочем, это не страшно, просто он давно не ел… а насколько давно? Он посмотрел на себя в зеркало над краном. Да, не красавец, но и не урод; правда, видок тот еще! Искаженные черты, морщины, желваки, и все это под буйными кудрями, падавшими на глаза. А главное, взгляд, в котором даже сейчас сверкал упрямый вызов. Ладно, проходите, нечего тут задерживаться.
Плеснуть горячей воды на зажмуренные веки, на щеки, прополоскать рот. Это чертово умывание всегда помогает. Такое с ним уже бывало – в вади[1].
Мерш отряхивался, когда ему опять скрутило желудок – от воспоминаний. Пулеметная дробь – так‑так‑так! – и вот уже деревня в огне, ребятишки с простреленными головами, карательные операции, электрический провод, засунутый в рот алжирцу, – «чтоб глотку прочистить»… Целая эпоха… Скорей снова умыться – как будто этот ужас можно смыть теплой водой…
Шатаясь, Мерш вернулся в зал и еще издали углядел столик, где его ждал заказанный виски. Залпом выпил, передернулся и напряг мускулы, чтобы унять дрожь. Он боялся новых воспоминаний о войне, боялся страшных сцен, от которых волосы становились дыбом. Однако ему вдруг привиделась мать. Мерш не сохранил воспоминаний о детстве. Воспоминания… этим пускай гомики тешатся. Скажем просто: у него была мать. Больная на всю голову, истово верующая в Бога, работавшая в благотворительной католической миссии. Она так пылко любила всех подряд (начиная с Господа), что никогда и ни к кому не привязывалась по‑настоящему. Сердце у нее было каменное – настоящий кремень. А сострадание – холодное, отвлеченное, пугающее.
И все это, прости господи, было на совести мужчины. Случайного мерзавца, который так усердно мучил ее, что за несколько лет (или, может, всего за несколько месяцев) полностью убил в ней живую душу. А после того как она родила, исчез навсегда, оставив в наследство Жан‑Луи только фамилию, как оставляют этикетку на залежавшемся, непроданном товаре. Же‑Эл, как его звали товарищи, ничего не знал о своем отце. Этот сюжет был табу. Исчерпанным раз и навсегда. Однажды он вообразил, что тот был сыщиком. В другой раз подумал: нет, скорее, фокусником. Но когда он решался задавать этот вопрос, ему отвечали только, что отец умер. Или – что он сидит. Или – что он где‑то далеко. И мальчик перестал спрашивать. Очень скоро его поместили в иезуитский пансион: он был платным, но иезуиты, в благодарность за верную службу Господу, сделали матери скидку.
Же‑Эл закончил свою учебу в какой‑то деревенской глуши – он уже и забыл ее название. Да и что там было помнить? Почти ничего – только запах холодного песчаника и мокрой древесины. Грубые материалы, органика, которая липла к коже, словно мокрая одежда. Он отказывался ездить в Париж на выходные – лучше было сидеть в пустом дортуаре, чем слушать религиозные рассуждения матери и участвовать в постоянном унизительном сборе пожертвований на ее улице.
– Еще виски, пожалуйста!
У него по‑прежнему першило в горле от едкого запаха пепла и сажи.
Новая порция – и снова залпом.
После выпускных экзаменов – военная служба… Довольно‑таки оригинальная – пять лет в огне и песках Алжирской войны, в Атласских горах, Оресе и Кабилии. Там, под выстрелы из MAS‑36 Сент‑Этьенской оружейной фабрики, и выковался его характер.
[1] Вади – пересыхающее русло реки в Африке.