Лавандовый сад
Эмили не была вполне уверена в том, что ее переживания в эту минуту были такими, какими им следовало или полагалось быть. Впрочем, за последние несколько недель она уже не раз мысленно обыгрывала саму ситуацию, вот, наверное, и привыкла к неизбежности развязки. Эмили отвернулась от усопшей матери и взглянула в окно: в голубом небе зависли перистые облака, похожие издали на сырые меренги. Через открытое окно в комнату долетел слабый писк жаворонка, старательно оповещающего всех о наступлении весны.
Эмили медленно поднялась со стула, чувствуя, как онемели ноги после многочасового ночного бдения у постели больной, и подошла к окну. Пейзаж, открывшийся ее взору в этот ранний утренний час, был на удивление легким и жизнеутверждающим. Ничто не напоминало о той тяжести утраты, которой обернулась минувшая ночь. Природа являла миру свое свежее, будто только что проявленное изображение, как она это делала всякий раз на рассвете. Типичная палитра провансальских красок: мягкие полутона смеси зелени и умбры, свидетельствующие о наступлении нового дня. Эмилия посмотрела вдаль. Прямо за террасой начинался огромный регулярный парк, который тянулся вплоть до виноградников, окружающих дом со всех сторон и волнообразно стелющихся до самого горизонта. Великолепный вид! К тому же неизменный в своей величавой красоте на протяжении столетий. Замок де ла Мартиньер был ее убежищем, ее пристанищем в детстве, тем уголком, где она чувствовала себя в полной безопасности. Его спокойная и величавая незыблемость, кажется, уже вошла в ее плоть и кровь, навеки отпечатавшись в извилинах ее сознания.
И вот отныне замок принадлежит ей. Хотя вряд ли мама оставила ей что‑то, кроме финансовых издержек. Разве что какую‑то сумму на то, чтобы и далее содержать замок в надлежащем виде. Впрочем, в этом Эмили совсем не была уверена.
– Мадемуазель Эмили… Оставлю вас наедине с усопшей, чтобы вы могли попрощаться с нею.
Голос доктора нарушил ход ее мыслей.
– А сам пойду вниз. Мне еще надо бумаги оформить, заполнить все необходимые бланки. Мне очень жаль… Еще раз примите мои самые искренние соболезнования.
Врач отвесил легкий полупоклон и покинул комнату.
А мне жаль? – мелькнуло у Эмили.
Вопрос пулей просвистел в ее голове. Она подошла к стулу и снова уселась на него. Попыталась начать искать ответы на те вопросы, которые встали перед нею после смерти матери. И все они торопили ее с ответом. Надо проявить решительность и твердость, свести воедино раздирающие друг друга эмоции, чтобы обрести некую уверенность в себе и в своих силах. Конечно, с первого раза такая попытка едва ли окажется успешной. Ведь эта женщина, которая на протяжении всей жизни Эмили имела над ней некую странную, необъяснимую власть и которая сейчас неподвижно лежала перед нею, более не представляя для нее никакой угрозы. А при жизни матери Эмили всегда было неуютно в ее присутствии, да и влияние матери всегда казалось дочери пугающе сложным.
Да, Валерия подарила дочери жизнь. Она кормила, одевала Эмили, давала ей кров. Никогда, ни единого разу она не ударила ее, не обидела, не унизила.
Она ее просто не замечала.
Валерия, – Эмили задумалась в поисках подходящего слова, – она просто не интересовалась ею. Что в какой‑то степени поспособствовало тому, что постепенно Эмили превратилась в дочь‑невидимку.
Эмили положила свою руку на руку матери и обронила едва слышно:
– Ты меня не видела, мама… Ты меня не видела…
Для Эмили всегда было мучительно осознавать, что ее рождение, скорее всего, было такой неохотной уступкой необходимости. Ведь семейству де ла Мартиньер нужен был наследник по прямой. Как можно прервать преемственность поколений? А потому рождение ребенка было продиктовано не столько желанием Валерии стать матерью, сколько осознанием своего долга перед фамилией мужа. А уж когда на свет появилась наследница вместо желанного и нужного наследника, то Валерия и вовсе утратила всякий интерес к новорожденной. Она была уже слишком немолода, чтобы сделать еще одну попытку стать матерью – ведь Эмили появилась на свет уже на излете ее репродуктивного возраста, в сорок три года. А потому сразу же после рождения дочери Валерия вернулась к своей прежней великосветской жизни в Париже, где она славилась как хозяйка одного из самых изысканных домов, такая очаровательная, утонченная и красивая хозяйка богатого и гостеприимного дома. А что же до Эмили, то ее присутствию в своей жизни Валерия уделяла не больше внимания, чем своим любимицам чихуахуа. Подумаешь, к трем четвероногим, уже обитающим в доме, добавилась еще одна собачонка. Изредка девочку извлекали из детской комнаты и ласкали наравне с собачками, но только тогда, когда маман считала это нужным или необходимым. Впрочем, у чихуахуа было заметное преимущество перед ребенком. Ведь их же было трое, они хотя бы могли играть друг с другом. А вот Эмили провела большую часть своего детства в полнейшем одиночестве.
Пожалуй, прохладному отношению матери к дочери поспособствовало и то, что Эмили пошла в породу де ла Мартиньеров, не унаследовав почти ничего от изящной, миниатюрной Валерии, хрупкой блондинки, позаимствовавшей цвет волос у своих славянских предков. В отличие от красавицы матери, Эмили росла приземистой, плотной, смуглолицей, с пышной гривой каштановых волос, которые регулярно, каждые шесть недель, подстригались под мальчика. Густая челка свисала до самых бровей, темных, как у ее отца, которого звали Эдуардом.
– Я иногда смотрю на тебя, дитя мое, и сама удивляюсь. Неужели это я произвела тебя на свет? – роняла порой мать свои комментарии в те редкие моменты, когда она появлялась в детской перед тем, как, скажем, отправиться в оперу. – Слава богу, хоть глаза у тебя мои.
А Эмили порой охватывало непреодолимое желание вырвать из глазниц эти голубые глаза и заменить их такими же глазами, как у папы, красивого светло‑карего цвета. Она считала, что к ее лицу голубые глаза совсем не подходят. К тому же всякий раз, когда она смотрелась в зеркало и встречалась взглядом с этими голубыми глазами, то видела в этот момент перед собой маму.
Да и вообще, Эмили совершенно искренне полагала, что она появилась на свет безо всяких способностей, особенно тех, которые могла бы оценить ее мать. В возрасте трех лет ее повели в балетную школу. И тут Эмили обнаружила, что ее тело категорически отказывается повиноваться ей и отчаянно сопротивляется тому, чтобы встать в нужную позицию. Пока другие девочки порхали по студии, словно легкокрылые бабочки, она неуклюже пыталась продемонстрировать хоть какие‑то признаки грации. Но ее маленькие крепкие ножки упорно сопротивлялись, не желая отрываться от земли и взмывать ввысь, а потому любая ее попытка неизменно оканчивалась неудачей. Уроки музыки – ее стали обучать игре на пианино – тоже потерпели фиаско. А занятия по вокалу не состоялись, потому что, как выяснилось, она начисто лишена слуха.
В равной степени она чувствовала себя неуютно в нарядных девичьих платьях, когда мама заставляла ее присутствовать на своих суаре, которые она устраивала в розарии, украшавшем задний двор их парижского особняка. Именно там среди благоухающих роз Валерия проводила свои знаменитые на весь Париж приемы и вечеринки. Как правило, Эмилия забивалась в самый дальний угол и уже оттуда весь вечер наблюдала за тем, как ее мать, красивая, элегантная, обворожительная во всех смыслах дама, искусно лавирует между гостями, ведя с ними непринужденные светские разговоры. Сама же Эмилия, и это постоянно случалось с нею на всяких светских мероприятиях не только в Париже, но и у них в замке, чувствовала себя стеснительно и боялась выдавить из себя лишнее слово. То есть к отсутствию всех мало‑мальски стоящих талантов добавлялось еще и это: она начисто была лишена той светской непринужденности и особого шарма, которые были присущи Валерии.