Мортон-Холл. Кузина Филлис
– Отец встает в три. И мама вставала с ним, пока не заболела. Я сплю до четырех.
– В три! Но для чего, что ему делать в такую пору?
– Как «что делать»? Перво‑наперво молитва, духовное упражнение в своей комнате; затем нужно позвонить в большой колокол – созвать людей на дойку; потом разбудить Бетти, нашу служанку. Обычно он еще сам задает корм лошадям, потому что наш конюх Джем уже старик и отец не хочет лишний раз его беспокоить… Заодно осмотрит у лошадок ноги и плечи, проверит подковы, постромки, торбы с сеном и овсом – все, что важно для работы в поле. Может и кнут поправить, если потребуется. Затем проведает свиней, убедится, что они накормлены, заглянет в чаны с помоями… И наконец составит списки – чего и сколько надо приготовить для пропитания людей и живности, чем пополнить запасы топлива. Только после этого, если останется немного времени, отец идет домой и мы с ним вместе читаем – всегда по‑английски; латынь оставляем на вечер, чтобы насладиться ею без спешки. В положенный час отец созывает людей на завтрак, собственноручно нарезает им хлеба и сыра, напоминает домашним заполнить свежей водой их деревянные бутылки и отправляет «ребят» на работы. В половине седьмого мы остаемся одни и садимся завтракать… Смотрите, отец вон там! – воскликнула она, указывая на человека в рубашке, который был на голову выше обоих своих спутников. Вид нам частично заслоняла листва ясеней, окаймлявших поле, и я подумал, что обознался: в этом работнике богатырского роста и телосложения я не мог разглядеть ничего общего с обликом смиренного благочестивого пастора, каким я его себе представлял. Однако это и был преподобный Эбенезер Холмен собственной персоной.
Он издали кивнул, завидев нас на жнивье, и я ожидал, что он подойдет поздороваться, но он продолжал отдавать какие‑то распоряжения и в нашу сторону не смотрел. Я сразу отметил, что дочь явно пошла в отца, а не в мать, – унаследовала и его стать, и белую кожу; только у него лицо обветрилось и задубело, а у нее сохранило шелковистую гладкость и блеск. Светлые, некогда желтоватые, как солома, волосы пастора теперь густо поседели. Но в его случае седина не означала упадка сил. Честно говоря, я впервые встретил такого ладно скроенного силача: мощная грудь, сухие бедра, великолепно посаженная голова… Тем временем мы сами приблизились к нему. Он оборвал себя на полуслове и сделал шаг навстречу, протягивая руку мне, но обращаясь к Филлис:
– Вижу, дочка, вижу… Кузен Мэннинг, я полагаю? Обождите минуту, молодой человек, сейчас надену сюртук, чтобы приветствовать вас по всей форме. Сейчас, только… Нед Холл! Без дренажной канавы здесь не обойтись. Не земля, а мокрая глина, вся слиплась. Давай‑ка мы с тобой займемся этим в понедельник… Прошу прощения, кузен Мэннинг… Да, вот еще, на доме старика Джема прохудилась крыша. Завтра, пока я буду занят, сможешь ее поправить. – И вдруг, резко сменив тон своего раскатистого баса, так что в голосе зазвучали совсем другие ноты, куда больше подобающие проповеднику и настраивающие на молитвенный лад, неожиданно прибавил: – А теперь споемте «Единогласно славим» на мотив «Ефремовой горы»[1].
Пастор приподнял над землей лопату и начал отбивать ею такт. В отличие от меня, оба работника знали слова и мелодию. О Филлис и говорить не приходится: ее звучный голос уверенно вторил ведущему басу отца. Крестьяне подтягивали чуть менее смело, но довольно стройно. Заметив мое молчание, Филлис пару раз бросила на меня удивленный взгляд. Что я мог поделать? Мы впятером стояли посреди сжатого поля с обнаженными головами (Филлис не в счет), на желто‑буром жнивье высились скирды хлеба, поодаль с одной стороны темнел лес, где громко ворковали дикие голуби, с другой протянулась ажурная полоса вязов, сквозь которую проглядывала голубая даль. Даже знай я слова и мелодию вечернего песнопения, скорее всего, не смог бы выдавить из себя ни звука: в горле стоял ком от охватившего меня небывалого чувства.
Гимн допели, работники ушли, а я пребывал в каком‑то остолбенении, пока пастор, надевая сюртук, поглядывал на меня с доброжелательным любопытством.
– Сдается мне, джентльмены железнодорожники не имеют привычки завершать трудовой день совместным пением псалмов, – проронил он, – а зря, обычай недурной… право слово, недурной! Нынче мы управились пораньше в вашу честь – закон гостеприимства.
Я не знал, что сказать на все это, и не от отсутствия, а от избытка мыслей в моей бедной голове. Время от времени я украдкой разглядывал своего спутника. Черный сюртук поверх такого же черного жилета; над белоснежной рубашкой выступает ничем не прикрытая мускулистая шея; на ногах серо‑коричневые штаны до колена, серые шерстяные чулки (я легко догадался, какой мастерицей они связаны) и подбитые гвоздями башмаки. Шляпу пастор держал в руке – вероятно, ему нравилось, что ветер треплет волосы. Через некоторое время я заметил, что отец взял дочь за руку; так они и пошли домой – рука об руку.
Пересекая деревенский проселок, мы повстречали двух маленьких мальчиков. Один лежал в траве на обочине и плакал навзрыд; другой стоял над ним, засунув в рот палец и молча роняя слезы солидарности. Причина детского горя была очевидна: на дороге в лужице молока валялся разбитый глиняный кувшин.
– Ну‑ка, ну‑ка, что такое? Рассказывай, что у тебя стряслось, Томми! – сказал пастор, одной рукой подхватив с земли рыдающего малыша.
Томми уставился на него круглыми глазенками, полными удивления, но не страха: по всей видимости, они с пастором были давние знакомые.
– Мамин кувшин! – наконец вымолвил он и снова зашелся в плаче.
– Слезами горю не поможешь – ни кувшин мамин не склеишь, ни разлитое молоко в него не вернешь. Как же тебя угораздило, Томми?
– Мы с ним, – он кивнул на второго мальчугана, – бегали наперегонки…
– Томми хвастался, что обгонит меня, – вставил мальчуган.
– Ума не приложу, как отучить глупых мальчишек бегать наперегонки, когда у них в руках полный кувшин молока, – раздумчиво произнес пастор. – Может быть, просто высечь вас – заодно избавить от неприятной обязанности вашу маму? Если не я, то она! По‑другому, боюсь, не получится. – (Дружный рев обоих провинившихся подтвердил высокую вероятность такого прогноза.) – Конечно, я мог бы отвести вас к себе на ферму и дать вам еще молока. Но вы же опять побежите наперегонки, опять все разольете. И к одной белой луже на земле прибавится вторая. Нет, придется все‑таки высечь вас. Плеть не мýка, а вперед наука, верно я говорю?
– Мы больше не будем бегать наперегонки, – пообещал старший из детей.
– То есть превратитесь из мальчиков в ангелов!
– Не превратимся.
– Нет? Почему?
Мальчишки переглянулись в поисках ответа на каверзный вопрос. Наконец один из сорванцов нашелся:
– Ангелы – они же мертвые!
[1] Гимн «Come all harmonious tongues» поэта‑конгрегационалиста Исаака Уотса (1764–1748), который занимался стихотворным переложением ветхозаветных псалмов, с тем чтобы в качестве духовных гимнов их можно было исполнять во время богослужения; мелодию к гимну «Ефремова гора» («Mount Ephraim») написал композитор Бенджамин Милгроув (ок. 1770).