Наши бесконечные последние дни
Интересно, что она хотела узнать про наше меню? Например, проверяла ли я свежесть рыбы, если мне вдруг надоедало питаться одними ореховыми кексами? Я хотела ответить: «Мы с Рубеном ели сырое волчье мясо – просто рвали его руками, а потом кровью раскрашивали себе лица», – чтобы увидеть выражение ее лица. Но мне стало лень.
– Мы часто ели бе́лок, – сказала я ровным голосом. – И Kaninchen[1].
– О Пегги! – Она взволнованно потянулась ко мне, но я оказалась быстрее и отодвинулась.
Она спрятала руки под стол и поджала губы.
– Когда ты уехала… – начала она.
– Когда он увез меня, – вставила я.
– Когда он увез тебя… – повторила она. – Когда я поняла, что тебя в самом деле нет, я спустилась в подвал. Ты ведь помнишь подвал?
Я кивнула.
– Вся эта еда на полках, много‑много консервов. Я спустилась в подвал, и там все было так, как оставил твой отец, Natürlich[2]. Упаковки риса, сушеного гороха, фасоли – все покрыто пылью.
Уте как будто повторяла заученную историю, которую часто рассказывала разным людям.
– Я пыталась представить себе, что вы едите, здоровая ли это пища; я боялась, что вы голодаете, где бы вы ни оказались. И вот я беру с полки банки с фасолью, и с персиками, и с сардинами и ставлю их на стол. Этот стол до сих пор внизу, можешь посмотреть, а всю еду я давным‑давно выкинула. Такие расходы – и все зря… Из ящика под плитой достаю консервный нож, и вилку, и железную тарелку. И все раскладываю на столе, Пегги, точно так же, как ты это делала, помнишь? Аккуратно ставлю консервы рядом с вилкой и тарелкой и смотрю на них. И тут я заплакала: где ты можешь быть? Вдруг моя дочурка все еще раскладывает вещи из рюкзака, думала я.
Голос ее пресекся, и я оторвала взгляд от своей пустой миски. Ее лицо исказилось, в глазах стояли слезы, и мне показалось, что они были искренними.
– Я плакала, – продолжала Уте, – но так и сидела там внизу, потому что думала: может быть, ты тоже сидишь где‑то перед своей куклой и аккуратно сложенной пижамкой. Я открываю фасоль, и персики, и сардины тоже, этим Schlüssel[3], маленьким ключиком. Я уже была беременна, Natürlich… – Она остановилась, прикидывая. – На втором месяце, кажется, и мне было очень плохо. Я ем фасоль, и персики, и сардины – все вместе, и плачу, плачу. Я заставляю себя глотать, потому что вдруг у тебя нет той еды, которая тебе нравится. Я ем, пока меня не начинает тошнить.
Я не могла понять, какой реакции она ожидает. Должны ли мы обе заплакать и обняться или она надеется, что я захочу рассказать свою историю? И я просто сидела, снова глядя в миску, возле которой лежала начисто вылизанная ложка. Эта ложка напомнила мне об аккуратных стопках одежды, которую я доставала из своего рюкзака. Мысль о том, что я до сих пор все раскладываю ровными рядами, показалась мне смешной, и я прикрыла рот рукой, чтобы Уте не заметила. Шли минуты, мы обе сидели молча, и даже звяканье посуды не оживляло атмосферу на кухне. В конце концов я сказала:
– Оливер Ханнингтон ел кое‑какие продукты из подвала.
Уте подскочила на месте, и ножки стула заскрежетали по полу. Такой реакции я не ожидала, и впервые с тех пор, как я вернулась домой, мы по‑настоящему посмотрели друг на друга – я смотрела прямо в ее глаза, а она в мои; мы пытались разобраться друг в друге, словно незнакомцы; впрочем, мы ими и были. Но это продолжалось недолго. Маска снова опустилась на ее лицо, такая же, как у доктора Бернадетт, – спокойная, доброжелательная, напоминавшая каменных ангелов на кладбище.
– В самом деле? – спросила Уте. – Правда? Оливер Ханнингтон?
Ее чрезмерное волнение возбудило мое любопытство, как будто я упустила нечто происходящее прямо у меня под носом.
– Он сказал, что продукты нужно есть и заменять новыми, иначе они испортятся.
– Уверена? Он приезжал к Джеймсу? Когда? – нервно спрашивала она.
У меня зачесалось под правой грудью, когда она произнесла имя отца, и я повела плечом, чтобы избавиться от этого ощущения.
– Как раз перед… Как раз… – Я не закончила.
Мне и в голову не приходило, что она не в курсе. Каждую встречу доктор Бернадетт начинала так: «Все, что вы скажете в этой комнате, в этой комнате и останется». Всегда одна и та же фраза. После каждого сеанса я выходила из кабинета с сухими глазами и видела, как разочарована Уте. Я садилась в кресло в приемной, а она заходила к доктору Бернадетт. Я ждала минут двадцать, и всякий раз, когда Уте выходила, она промокала глаза одним из тех розовых бумажных платков, которые доктор держала наготове на кофейном столике. Я думала, что все рассказанное мной доктор Бернадетт повторяла Уте.
– Был спор, – сказала я. – Оливер спорил с… – Я не знала, как назвать его. – С отцом.
– Оливер, – повторила она. – Из‑за чего они спорили?
– Я не разобрала, – сказала я. – Они разбили крышу в оранжерее. А потом мы уехали.
Уте выглядела ошарашенной. Я подумала, что, может быть, произошло чудо и крышу починили до того, как она вернулась, или же меня подвела память.
– Я не знала, почему крыша разбита, – сказала она. – Я подумала, может, соседский мальчик бросил камнем. Полицейские – детективы – не поверили мне. Я уверена, они слушали по телефону: когда я поднимала трубку, то раздавалось «щелк‑щелк». – Уте тараторила без остановки. – Через несколько месяцев, когда вас все еще не нашли, они пришли в дом, и они рыли в саду, и сказали, что там свежая земля. Свежая земля! В моем положении у меня нет времени, чтобы копаться в саду. Они нашли – как это по‑английски? Gebeine[4], кости и мех животных. Я говорю, я не знаю, откуда они там, под землей. Они ходили по кладбищу с палками и собаками. Я кричу на них по‑немецки. «Ich bin schwanger!»[5] – я кричу. Они говорят мне, что ты сказала директору, что я умерла. Я не понимаю, почему ты так сделала. Я долго‑долго плачу, и миссис Кэсс – ты помнишь миссис Кэсс из школы?
Я кивнула.
[1] Кролик (нем.).
[2] Конечно (нем.).
[3] Ключ (нем.).
[4] Скелет (нем.).
[5] Я беременна (нем.).