Нора
Сужалось жизненное пространство. Нет уже старого дома, после гибели дяди Паши незачем туда ходить. О НИИ он уже не вспоминает. Изредка чудится еще грохот мешалок, но тут же вытесняется обыденными шумами, и завод забывается. Да теперь он, Алеша, до конца дней своих не свяжется с производством и его мародерствующими руководителями. Бюро по трудоустройству останется сном, который улетучивается с рассветом. И лишь продмаг Самуила Абрамовича навечно отштампуется в мозгах, потому что с него и начнется новая жизнь, та, где будет Светлана.
Согласие, разумеется, было получено. Геннадий Колкин нацелился на сто тысяч рублей.
– Буду откровенен, Геннадий Антонович, мне, как и вам, четверть миллиона нужны одному. Но я не в состоянии один взять эту сумму. А желательно бы.
Он подводил Колкина к идее: самому взять четверть миллиона! Одному! Без этого «Михаила Ивановича»! Внушал ему: человек – всегда одинок и должен рассчитывать только на себя. Да, семья, коллектив, общество дали ему речь, письмо, навыки поведения, приемы добывания пищи, но они же исказили человеческое естество, и всякий человек подсознательно ненавидит все коллективное; преступление против общества – всего лишь акт высвобождения от пут коллективизма…
Колкин слушал жадно, губкой впитывал новые знания, что временами пугало Алешу. Иногда комом, с перехватом дыхания, к горлу подступала ненависть к Колкину, и однажды Алеша не сдержался:
– Вот что, Колкин, не воображайте о себе чересчур много, вы всего‑навсего мелкая сявка, желания ваши примитивны, как у хорька: баба да выпивка. Так зарубите на носу – вас Петровка загребет сразу, по запаху. Деньги – великий соблазн, вы перед деньгами не устоите. Едва в кармане зашуршат сторублевки, как вы тут же подцепите бабу посмазливее, потащите ее в ресторан, начнете швыряться купюрами, а милиции того и надо. В поле зрения следствия всегда те, у кого после ограбления резко меняется стиль жизни.
Суетливые дергания ногами, поразившие Алешу при первой встрече и уже разгаданные им. И жалкий, смиренный вопрос:
– Так что же делать, Михаил Иванович?
– Думать, Колкин. Заранее, заблаговременно менять образ жизни, чтоб не возникало никаких подозрений. То есть заранее познакомиться с женщиной, на которую будут обращены деньги, за неделю, за две до ограбления – подчеркиваю, д о – снять квартиру и ввести туда женщину…
– А ведь верно!.. – воскликнул Колкин; уж он‑то мог в доказательство этой идеи привести массу примеров.
Алеша едва не попался, когда привел Колкина к аптеке. Так внезапно захотелось увидеть Светлану, что потерял контроль, ноги сами повели его на Ленинский проспект; он забыл о том, что рядом идет Колкин, он и не различал уже, где находится, просто шел да шел – и вдруг остолбенел: Света! В пяти метрах, за стеклом, в твердой белой накрахмаленной шапочке, скроенной под пилотку, усердно писавшая что‑то…
– Знакомая? – поинтересовался Колкин, и Алеша отпрянул от окна, оторвал ноги от асфальта.
– Да нет, впервые вижу…
Аптека осталась позади, но Колкин дважды оглядывался.
– Девочка типа «полный вперед», – пробормотал он в задумчивости.
– Не заметил… О деле думать надо, о деле. Обрати внимание: все аптекарши на экране – отрицательные персонажи, а сами аптеки – шпионские центры. Разлучница, развратница – обязательно из аптеки. Врач может быть в кино плохим, но рядом с плохим – честный эскулап. А у аптекарш одно амплуа – быть сволочью. Не догадываетесь, к чему я клоню, Геннадий Антонович? У советского человека врожденная неприязнь к аптеке. Нужных ему лекарств там никогда нет, а кому хочется болеть?..
Интересным, очень интересным человеком был Геннадий Колкин! Выследил, естественно, Алешу и установил, где живет он, изучил все подходы к дому Михаила Ивановича. И на этом кончил проверку, не хотел обнаруживать себя. Старался быть скромным и послушным. А из него так и перла подлость, вооруженная всеми мужскими приемчиками, и взрослеющие школьницы с еще не притуплённым инстинктом самосохранения испуганно шарахались, если были не в стайке, от Колкина. Глазам своим он научился придавать выражение честности, глуповатости, преданности, мог «хилять» за кого угодно, говорил бойко и ладно, и все же наблюдательный человек определил бы в нем, приглядевшись, недавнего заключенного – по походке. Два года на лесоповале, снег по пояс, руки заняты пилой или багром, тело подано вперед, ноги из снега приходилось вырывать с опорой на коленки – так и сохранилась эта динамика в вольной, нелагерной походке, а посучивание ногами, суетливое топтание на месте относились, догадался Алеша, к какому‑то ритуалу, было обрядом воровского общежития, знаком своей подчиненности. Узкое пространство между нарами ограничивало жестикуляцию, тусклое освещение делало мимику невыразительной, но должен же «шестерка» показать «пахану» меру своего почтения! Колкин хотел выжить в лагере – он и выжил, научившись походке, изменив голос; от такой походки, видимо, и пошло выражение «на полусогнутых». Он и в Москве хотел выжить и признавал поэтому за Алешей права «пахана», способен был гадко, противно пресмыкаться перед ним и ненавидел его, пресмыкаясь; ненависть временами была такой острой и направленной, что Алеша ощущал ее кожей, затылком, но не пугался, потому что знал: Колкин пальцем его не тронет, пока не узнает, где деньги и как взять их. И, что было совсем странно, Алеша не чувствовал в нем врага, каким когда‑то был для него контролер в автобусе. Иногда он жалел Геннадия Колкина, но уже не мог менять свои планы, а по ним выходило, что не видать тому и рубля; сумки с деньгами подержит в руках, и уплывут они от него.
Две недели еще томил он Колкина и наконец привел его к универмагу. Уселись на скамейке метрах в ста от подъезда, ждали инкассаторскую «Волгу». Геннадий Колкин был чем‑то напуган, нервно позевывал. И стал деловитым, увидев подъехавшую машину. Резко спросил, почему за деньгами пошел только один инкассатор. «Милый, да ты подумай, это у них пятая или шестая ездка, второй инкассатор сидит в машине на мешках, на миллионе, куда ж ему идти! Он не имеет права покидать «Волгу»!» У Колкина задергались ноги, он сплел их, застыл. Дышал тяжело. Когда инкассатор, уже с сумками, влез в машину, Алеша, отвечая на вопрошающий взор, презрительно сплюнул.
– Так и есть: без охраны, без милиции.
– А где ж она?
– За углом. У второго служебного выхода. Передаст инкассаторам кое‑что из дефицита. Советская действительность. Специфика Страны Советов. Дурость российская. Посмотри теперь чуть правее. Видишь, парень в фирменной одежде универмага. За трояк или пятерку по вечерам после шести расколачивает пустые ящики и связывает разрезанный картон. Дощечки нужны для отправки на тарный завод, а картон – это маленький бизнес продавщиц, картон сдается в макулатуру, обменивается на книжные абонементы: Дюма, Конан Дойль и так далее. Раньше все это сжигали, дым стоял столбом. Теперь строжайше запрещено, столица прихорашивается перед Олимпиадой. Если пройдешь по универмагу, заметишь: в каждом отделе – крохотная подсобка, туда и поступает товар, там он сортируется, самое ценное идет под прилавок, это уже крупный бизнес продавщиц. А пустая картонная тара летит в окно, там ее и подбирает нанятый за трояк или пятерку. Здесь, – Алеша держал в руках сверток, – беретик и спецовка. Тридцать первого августа – пятница, да еще последний день месяца, наибольшая выручка обоих магазинов, около шести вечера переоденешься и станешь возле подъезда резать картон.
Колкин думал, рассматривая работягу, который разрезанную картонную тару укладывал в большой короб. Легко поднял его и понес на плече, потянул на себя дверь, вошел в подъезд.