Пусть все горит
Он мельком смотрит на мою лодыжку, превратившуюся в ком костей и сухожилий, в ком боли, на синяки, на кровь, которая стекает к основанию стопы под растерзанной кожей, на саму стопу, повернутую под прямым углом. На мою изувеченную стопу.
– Открой духовку, штоб тепло было, а то в комнате дубак!
Он встает и тянется за стеклянной банкой, отворачивает крышку, я вижу, как напрягаются мускулы на его безволосом предплечье, а затем протягивает мне вторую половинку лошадиной таблетки. Я беру ее и открываю дверцу плиты так, чтобы каким‑то непонятным образом комната, вот эта самая комната, его комната, превратилась в его и только его глазах в уютную гостиную.
– Что надо сказать?
– Спасибо, Ленн.
Он садится обратно в кресло, а я устраиваюсь так, как ему нравится: на полу, рядом с его коленями. В его ногах. Он смотрит программу с субтитрами (когда‑то он так решил сделать мне подарок, чтобы я подтянула английский) и гладит меня по голове.
– А что, неплох же! Неплох живем! – Ленн потягивает свой бледный чай, а пламя из духовки освещает половину его лица. – В тепле, под крышей, с полными брюхами, вместе живем. Неплох же, а!
Я сижу с пульсирующей болью в лодыжке и чувствую, как его грубые, огромные пальцы зарываются в мои волосы, гладят по голове. Затем я проглатываю половину таблетки.
Глава 3
Я просыпаюсь, но не так, как просыпаетесь вы.
Есть ощущение, будто я больше не сплю, но я отдалилась от этого чувства, я далеко. И потом меня накрывает боль.
Боль не подкрадывается, как можно ожидать. Она разгоняется с глубокого транквилизаторного сна, считай, комы для чайников, до той степени, что хочется орать. Я опускаю глаза. Я в маленькой спальне его дома, под одеялом его матери, и моя лодыжка распухла вдвое больше своего обычного размера. Пальцы на ногах почернели от крови. Я лежу на спине, и левая стопа смотрит вверх как обычная стопа обычного человека, а вот правая… Правая стопа смотрит в сторону, непонятно как прикрепленная к ноге масса переломанных костей, склеенных заноз, скомканная в огромный шар лодыжки. Кошмар, а не сустав.
Мне нужна еще одна половинка таблетки.
Надо сильнее заглушить боль. Отдалиться, закрыться туманом.
Настенные часы показывают половину двенадцатого. Слышу сквозь расшатанные оконные рамы, как работает его трактор, и чувствую сухость, которой веет с его полей.
Делаю глоток воды и пытаюсь встать. Лодыжка напоминает своим цветом и консистенцией какой‑то давно забытый мягкий фрукт. После вчерашней неудавшейся прогулки лодыжка ощущается еще более разбитой, чем обычно. Мне кажется, она развалится на части, стоит мне перенести на нее хоть грамм своего веса.
Я иду вприпрыжку, но от этого становится только хуже. Правая нога болтается и от этого начинает болеть сильнее, так что я сажусь обратно на кровать; капли пота стекают по лбу и шее, на моем лице застывает гримаса боли.
Трактор работает где‑то рядом, может быть, на поле в 10 акров[1] к востоку от дома, может, на поле с озимой пшеницей на границе с дамбой.
Выпрямляюсь и тащу себя вниз по лестнице: шаг за шагом, приступ агонии за приступом. Кусочки костей внутри лодыжки трутся друг о друга, и когда я спускаюсь, то слышу глухой хруст.
На улице дымка; небо заволочено тучами.
Я стою у входной двери, влажный ветер облегчает мою боль, а взгляд прикован к его трактору, на котором он вспахивает поля. Внутри кабины виднеется силуэт его головы, и я все еще могу разглядеть свои вчерашние следы в грязи: каждый след – это победа и поражение.
Ленн останавливает трактор и выходит из кабины. Чем ближе он подходит ко мне, тем больше растет его силуэт.
– И сколько, по‑твоему, щас времени?
– Дай таблетку, – прошу я, скрипя зубами.
Он подходит ближе, а затем направляется на кухню. Дает мне половину таблетки, которую я тут же проглатываю.
– Совсем из графика выбьешься, давай‑ка принимайся за дело!
– Хорошо.
Ленн варит кофе себе и мне. Себе он наливает кофе в свою кружку с логотипом пестицидной компании, а мне дает кружку с цветами, из которой пила его мать. Сухой нескафе и два кубика сахара. Цветы на фарфоре выцвели и стали едва различимыми. Я своими руками драила эти кружки. И Джейн, его мать, драила их. И Джейн, его первая жена, тоже драила их.
Таблетка начинает действовать. Скоро я попрошу его давать мне по две трети. Ленн может разломить их, дать мне большую часть, делая так три дня подряд, а на четвертый дать остатки. Так будет удобнее для него и лучше для меня. Тогда я справлюсь. Я буду продолжать жить ради Ким Ли.
Кладу обломки ивовых веток в печь и разжигаю огонь.
Вода на плите закипает.
Пол в ванной холодный, как лужа в феврале. Он мягкий, в этом‑то и дело. Пол не просто холодный или мокрый, он мягкий, словно губка, как будто Ленн положил линолеум прямо на грязь. И запах… Пахнет каким‑то разложением. Гнилью. Земля, на которой стоит эта ванная комната, плохая, и кругом такой резкий запах, что меня начинает тошнить.
Я расчесываю волосы, а он стоит у меня за спиной и смотрит. Ленн остановился у нижней ступени лестницы, и по правилам я не должна закрывать двери внутри дома. Он смотрит, как я расчесываю волосы, впиваясь взглядом мне в спину. Сегодня он велит набрать ему ванну. Поэтому‑то я и пыталась сбежать вчера, в последний день месячных – это был последний шанс избежать повторения кошмара. Я собиралась расплатиться пятифунтовой купюрой, той самой купюрой, которую спрятала в обогревателе в маленькой спальне, за телефонный звонок. За звонок любому человеку, кому угодно. Я взяла эти деньги почти год назад. Не знаю, кому я могу позвонить. Кому‑нибудь в Манчестере? Кому‑то, кто нашел бы мою сестру и сказал ей: «Прячься!», «Беги». Потому что, если б я тогда сбежала, Ленн позвонил бы своему дружку Фрэнку Трассоку. Ее бы отправили прямиком назад, и все те годы, что она горбатилась, вся ее работа и жертвы, на которые она шла, чтобы расплатиться с людьми, которые привезли нас сюда, которые обманули нас, – все это было бы впустую.
Ленн уходит, закрывает входную дверь и уезжает.
[1] 10 акров – примерно 405 соток.