LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Рассечение Стоуна

Мучительные роды не сорвали с уст сестры Мэри Джозеф Прейз ни стона, ни вскрика. Один лишь гигантский автоклав (дар Цюрихской лютеранской церкви), притаившийся за распашной стеклянной дверью в соседнем с Третьей операционной помещении, мычал, всхлипывал и источал слезы, пока его обжигающий пар стерилизовал хирургические инструменты и салфетки, потребные для операции. В конце концов, именно под боком у этого сверкающего чудища, в святилище стерилизационной, прошли семь лет жизни моей матери в Миссии, что предшествовали нашему бесцеремонному появлению на свет. Ее одноместная парта (заимствованная из фондов приказавшей долго жить школы Миссии), над которой потрудились ножи многих отчаянных учеников, стояла здесь лицом к стене. Белый кардиган, который мама, как мне сказали, частенько набрасывала на плечи между операциями, висел на спинке парты.

Над партой мама прикнопила к стене календарь с изображением знаменитой скульптуры Бернини «Экстаз святой Терезы»[1]. Тело святой Терезы обмякло, будто в обмороке, губы приоткрыты в экстазе, веки полуопущены. С обеих сторон с молитвенных скамей бесстыже подсматривает хор. Мальчик‑ангел, чье излишне мускулистое тело как‑то не вяжется с юным лицом, парит над безгрешно‑чувственной сестрой, кончиками пальцев левой руки приподнимая самый краешек одеяния, прикрывающего грудь. В правой руке ангел бережно, будто скрипач смычок, держит копье.

К чему эта картина? Почему святая Тереза, матушка?

Четырехлетним мальчиком я тайком прокрадывался в эту комнату без окон и внимательно рассматривал картинку. Чтобы проникнуть за тяжелую дверь, одной лишь храбрости мне бы недостало, силы придавало страстное желание узнать побольше о монахине, которая была моей матерью. Я садился за ее парту, и автоклав, разбуженный стуканием моего сердца, урчал и шипел, будто пробуждающийся дракон, и постепенно на меня нисходило умиротворение и чувство единения с мамой.

Позже я узнал, что никто так и не осмелился убрать ее кардиган со спинки парты. Это была святая реликвия. Но для ребенка четырех лет все свято и все обыденно. Я набрасывал на плечи этот пахнущий кутикурой покров. Я водил пальцем по высохшей чернильной кляксе, ведь руки мамы когда‑то касались этого пятна. Я подолгу смотрел на картинку на календаре, в точности, наверное, как мать когда‑то смотрела на нее, и образ тот все глубже проникал мне в душу. (Многие годы спустя я узнал, что повторяющиеся видения святой Терезы именуются «трансверберацией», что, как следовало из словаря, означает «проникновение», а в случае святой Терезы – «проникновение Бога в самое сердце»; метафора маминой веры была и метафорой медицины.) Впрочем, для того, чтобы выразить свое почтение к этому образу, четырехлетке слова вроде «трансверберация» ни к чему. Фотографий на память не осталось, и фантазия подсказывала мне, что женщина с картинки – это моя мать, перепуганная недвусмысленными намерениями мальчика‑ангела с копьем. «Когда ты явишься, мама?» – спрашивал я, и голос мой колотился о холодный кафель. Когда ты явишься?

И отвечал я себе шепотом: «С Богом!» Вот что осталось мне на память: слова доктора Гхоша, которые он впервые произнес, когда вошел сюда, разыскивая меня, и глянул поверх моих плеч на картинку со святой Терезой. Легко подхватив меня на руки, доктор прогудел своим низким голосом, столь похожим на рокот автоклава: «Она уже в пути, с Богом!»

 

Сорок шесть лет и еще четыре года протекло с минуты моего появления на свет, и случилось чудо: я вновь в этом помещении. Оказалось, парта теперь для меня маловата, а кардиган лежит у меня на плечах подобно кружевному омофору священника. Но и парта, и кардиган, и картинка с трансверберацией остались на своих прежних местах. Это я, Мэрион Стоун, изменился, а вовсе не окружающий меня мир. Эта застывшая комната подхватила меня и понесла сквозь память и время. Ничуть не поблекшая святая Тереза (для вящей сохранности ныне оправленная в рамку и помещенная под стекло), чудилось, призывала меня: приведи события в порядок, мол, вот это начиналось здесь и произошло по такой‑то причине, и вот так сходятся концы с концами, и вот что привело тебя сюда.

 

Мы приходим в этот мир незваными и, если повезет, обретаем особую цель, которая возносит нас над голодом, нищетой и ранней смертью, составляющими, о чем не след забывать, общую участь. Став постарше, я определил для себя такую цель: стать врачом. Главным образом не для того, чтобы спасти мир, а чтобы излечиться самому. Немногие доктора, особенно из числа молодых, способны признаться в этом, но ведь вступая в профессию, мы все, пожалуй, подсознательно верим, что служение другим уврачует наши собственные раны. Так‑то оно так. Если только не разбередит окончательно.

Специальностью своей я избрал хирургию благодаря матушке‑распорядительнице, чьим неизменным присутствием было окрашено мое детство и отрочество.

– Что для тебя было бы самым трудным? – спросила она меня, когда в самый черный день первой половины своей жизни я обратился к ней за советом.

Я поежился. Как легко матушка нащупала разрыв между амбициями и целесообразностью.

– А почему я должен обязательно бороться с трудностями?

– Потому что, Мэрион, ты – инструмент Господа. Не оставляй инструмент в футляре! Играй! Да откроются тебе все тонкости игры! Не бренчи «Три слепые мышки», если способен исполнить «Глорию».

Как несправедливо со стороны матушки было упоминать об этом грандиозном хорале, заставлявшем меня, как и прочих смертных, сознавать свое ничтожество и в немом изумлении взирать на небо! Ведь она понимала мой несформировавшийся характер.

– Но, матушка, я и мечтать не могу о том, чтобы исполнить «Глорию» Баха, – пролепетал я чуть слышно. Я не умел играть ни на струнных, ни на духовых. Я не знал нот.

– Нет, Мэрион, – она погладила меня по щеке своими шершавыми пальцами, – речь идет не о «Глории» Баха, а о твоей собственной «Глории», которая всегда с тобой. Это самый большой грех – не раскрыть то, чем одарил тебя Господь.

По темпераменту я был больше склонен к какой‑нибудь познавательной дисциплине, терапии или психиатрии. Стоило мне только взглянуть на операционную, как меня бросало в пот. При мысли о скальпеле внутри все сжималось (и до сих пор сжимается). Ничего сложнее хирургии я и представить себе не мог.

Вот так я стал хирургом.

За прошедшие тридцать лет я не снискал славы ни своей быстротой, ни отвагой, ни техникой. Назовите меня спокойным, уравновешенным, тщательно подбирающим стиль и приемы, которые в наибольшей степени соответствуют конкретному пациенту и положению, и я почту это за наивысшую похвалу. Я набираюсь мужества от своих коллег‑врачей, которые обращаются ко мне, когда им самим надо лечь под нож. Они знают, что Мэрион Стоун отнесется к пациенту с равным вниманием и до операции, и во время, и после. Они знают, что молодецкие фразы вроде «В рассуждения не влезай, увидел – вырезай» или «Чем ждать‑поджидать, лучше сразу откромсать» не про меня писаны. Мой отец, к чьему дару хирурга я отношусь с глубочайшим уважением, говорит: «Наилучший прогноз дает операция, которую ты решил не делать». Умение отказаться от операции, четко осознать, что задача тебе не по силам, попросить помощи у хирурга калибра моего отца – такого рода талант не приносит шумной славы.


[1] Святая Тереза Авильская (1515–1582) – испанская монахиня‑кармелитка, католическая святая, автор мистических сочинений, реформатор кармелитского ордена, создатель орденской ветви «босоногих кармелиток». Католическая церковь причисляет ее к Учителям Церкви.

 

TOC