Двадцать шестой
Усвоила, но не смирилась. Каждое утро становясь в очередь, она обещала себе, что уж в этот раз точно не заплачет, не доставит Вале такого удовольствия. Но, увы, не получалось. Валя хватала ее палец своей толстой лапищей, вонзала в него острие перышка, и хоть Маша больше не сопротивлялась и стояла молча, с гордо протянутой рукой, слезы предательски бежали по щекам. Валя сжимала подушечку пальца что есть мочи, специально, точно специально, чтобы сделать побольней, под Машины всхлипы медленно вырастал шарик крови, и Валя высасывала его с помощью стеклянной трубочки. Кровопийца.
– Ну чего ревешь‑то?
«Ничего, – утешала себя Маша, свободной рукой смахивая с лица слезы. – Завтра точно получится. Ни одного звука, ни одной слезинки, нужно только побольше воздуха набрать. Вале назло. Всей больнице назло».
После анализов был обход. В палату заходил заведующий отделением Игорь Фёич – так его называли дети. Игорь Федорович был невысокого роста, с усами, в белом халате и высоком колпаке, будто повар. Девочки сидели по струнке на своих кроватях, смиренно сложив на коленях руки, и смотрели на него с надеждой: выпишет, не выпишет?
Игоря Фёича дети не любили, конечно, боялись, но не ненавидели, как Валю. Сам он никогда не делал с ними ничего дурного – только беседовал, шутил, делал какие‑то пометки у себя в папочке и вполголоса бормотал что‑то неразборчивое Вале. А потом уж Валя, как палач, выполняла всю грязную работу: уколы, таблетки, процедуры. Как палач, влюбленный в свою профессию.
Соседки по палате робели перед Игорем Фёичем, сидели молча, и только Маша всегда встречала его одним и тем же громким приветствием:
– Игорь Фёич, вы отпустите меня сегодня домой?
– Отпущу, – неопределенно кивал Игорь Фёич. – Когда хорошие анализы будут, сразу отпущу.
Так он говорил изо дня в день уже почти месяц, но все никак не отпускал.
А кто был во всем этом виноват? То ли Ленин, то ли Миша Батон.
Тот день перед ноябрьскими праздниками не задался с самого начала. В саду готовили утренник, и девочкам велели прийти в белом: белых рубашках, белых колготках, белых бантах. Юбка разрешалась любого цвета, так уж и быть. Рубашку с горем пополам мама нашла, наспех погладила, бант тоже отыскали, а вот белых колготок – чистых – не обнаружилось, только синие. Мама стала натягивать их на Машу, но та закатила истерику, в этом она была мастер, и мама пошла рыться в корзине с грязным бельем. Белые колготки, которые она откопала на самом дне, были уже хорошо поношенные: они пузырились на коленях, а на левой ноге, сзади, алело пятно от вишневого компота, которое Маша посадила на прошлой неделе, большое – как отметина на лысине у Горбачева.
Маша выхватила из маминых рук колготки и посмотрела на маму так решительно, что та сдалась. Белые так белые. Пятно застирали на скорую руку в раковине, высушили утюгом, но поскольку колготки высохли не до конца, мама настояла на рейтузах. Маша трезво оценила ситуацию, поняла, что битву за рейтузы, вернее против них, она сейчас уже не выиграет, и покорилась. Когда они уже стояли в прихожей, готовые выйти, и мама наспех красила перед зеркалом губы, Маша вдруг вспомнила:
– Мам, а цветы?
– Какие цветы?
– Ну помнишь, Татьяна Сергеевна сказала принести букет. Семидесятая годовщина Великого Октября. Будем Ленину цветы возлагать.
– Ой, – поморщилась мама. – Забыла.
– Что же теперь делать?
– Ничего не делать. – Мама махнула рукой. – Перебьется Ленин.
– Лен, ну что ты при ребенке, – покачал головой папа. – А если она это в саду ляпнет?
– Да уже можно… Все, пошли. Бегом, бегом!
Маша вроде уступила, согласилась идти без цветов и бодро зашагала в сторону сада, но на здании аптеки увидела красные флажки, трепыхающиеся на холодном ноябрьском ветру, и поняла, что Ленин не обойдется.
– Я не пойду! – закричала она и остановилась посреди улицы.
Мама, не первый год знакомая с Машей, посмотрела на дочь, которая для пущей убедительности принялась топать ногами, и поняла, что тянуть ее бесполезно. Сделав глубокий вдох, мама приготовилась к долгим, изнурительным переговорам.
– Маш, ну пошли, пожалуйста. Я и так все время на работу опаздываю.
– А если сегодня Тэтчер? Она будет ругаться. Я без цветов не пойду!
– А дома ты как будешь? Одна? Нет. Давай лучше объясню все Нине Петровне, скажу, что это моя вина, что я забыла.
– Ты про чешки на утреннике ей тоже объяснила. – Маша вырвала свою руку из маминой. – А она все равно на меня накричала.
В саду у Маши было две воспитательницы. Одна, Татьяна Сергеевна, крашеная блондинка лет тридцати в голубом халате, была если не добрая, то по крайней мере беззлобная. Она могла и прикрикнуть, и шлепнуть, но была хохотушка‑веселушка, и дети к ней тянулись. Вторую воспитательницу все боялись. Нина Петровна была постарше, носила белый халат и суровое лицо и, сверкая золотыми зубами, при малейшем непослушании пугала детей тем, что пошлет в ясельную группу мыть горшки или, что было еще страшнее, отдаст в соседний подъезд, на пятидневку. За это Маша прозвала ее Маргарет Тэтчер, железная леди.
– Маш, ну пожалуйста. – Мама снова протянула Маше руку. – Если будет Нина Петровна, я с ней поговорю. Я тебя очень прошу. У нас сегодня утром семинар, я никак не могу опоздать.
Маша прищурила глаза, выдохнула, вложила свою руку в мамину и поплелась в сад.
Мама честно поговорила с Ниной Петровной, покаялась, взяла всю вину на себя, и та обещала не серчать. Но, когда дети, сияя белыми рубашками и колготками, выстроились на ковре в парадную шеренгу, воспитательница объявила всей группе, что Молчанова цветов Ленину не принесла, и спросила, может ли кто‑то из детей поделиться с ней несколькими цветками, раз уж совести у нее нет даже на донышке. Лена Бурова, ябеда и воображала, которой всегда доставалось все самое лучшее – и желтый шкафчик в раздевалке, и роль Снежной Королевы в новогоднем спектакле, и гольфы с кисточками, – косилась на Машу со злорадной ухмылкой, остальные молчали, потупив глаза. Наконец, набравшись смелости, из шеренги шагнули аж два Машиных кавалера – мечтатель Гриша Школьник и задохлик Олежка Абрикосов, оба протянули ей несколько гвоздик. Но Машину репутацию уже было не спасти.
Шеренгой дети поднялись по лестнице на второй этаж и засеменили по коридору в актовый зал, косясь на дверь зубного кабинета, которого все страшно боялись, но который сейчас, по счастью, был закрыт. Нина Петровна, в белой блузке и с сережками в ушах, возглавляла колонну, неся на вытянутых руках красное, с желтой бахромой знамя.
Когда они остановились перед залом, выпуская другую группу, уже совершившую жертвоприношение, к Маше повернулась Бурова и, бросив на нее строгий взгляд из‑под двух огромных белых бантов, которые сидели у нее на голове, будто две тетки на лавке, прошептала:
– Ты что наделала! К Ленину – без цветов… Кто Ленина обидит, тому плохо будет.
