Громов: Хозяин теней – 3
И рубашки белые переводить вот так, каждый день меняя на новую, – тоже дурость.
Что нарядное надобно до особого случая, что…
– Доброго утра, – Тимофей махнул рукой. – Как? Живые?
– Всё нутро отшиб, окаянный, – пожаловался Метелька, берясь за стул. – Добьёт он нас, дяденька Тимофей… вы б сказали…
– Я б сказал, что слабо он вас гоняет, если ещё силы есть языком шевелить, – братец хохотнул, а тень его, просочившись под стол, попыталась дотянуться до меня когтистою лапой, но я ногу убрал. И тень обиженно засвистела. – А ну тихо, Буча, разошлась…
И хорошо.
Значит, ему сегодня легче, если выпустил погулять. Лапа убралась под стол, а сама тень, вернувшись к хозяину, облеглась. Туманные кольца обвили ноги, а узкая змеиная голова устроилась на Тимохиных коленях. Вот если моя походила на грифона, то Тимохина Буча была драконом, узкотелым, длинным, словно с той, поднадоевшей мне китайской ширмы сошедшим.
– Доброго утра, – Татьяна вошла под руку с дедом. И мы поклонились, что ей, что патриарху, который ответил кивком. Взгляд его задержался на мне, явно выискивая недостатки в облике, потом на Метельке. И тот под взглядом замолк и вытянулся.
– Савелий, после завтрака загляни, – произнёс старик, помогая Танечке сесть.
Вот… семейный завтрак. Все свои. Разве что Еремея нет. Небось или отбыл по поручению, или остатки гвардии Громовых гоняет.
Сложно тут всё.
Ненадёжно.
А мы тут в приёмы играем.
Великосветские.
Нет, я понимаю, что и это – наука, только… вон, лакеи подают завтрак. Звучит негромкая музыка. Беседа идёт. Щебечет Танечка, что‑то ей отвечает Тимоха. И дед порой снисходит, чтобы замечание сделать. Или спросить. Мы помалкиваем. Не то, чтобы кто‑то затыкал, но… не доросли мы ещё до взрослых разговоров.
Да и не особо тянет.
Я слушаю одним ухом, но всё больше по привычке, потому как не принято за завтраком говорить о вещах серьёзных. Вот, о погоде, которая держится неплохою и хорошо бы, чтоб ещё пару недель так. О театре Менском, где чего‑то там ставят и даже будто бы столичная прима приехать должна. О заседании благотворительного комитета, куда Танечка собирается наведаться. О выставке автомобилей, оранжереях графини Панской, о которых даже писали в местных газетах, о сортах чая и кормушках для птиц… кто бы знал, о какой ерунде можно говорить и весьма серьёзно. И главное, будто бы ничего‑то более важного не происходит.
Это злило.
Несказанно… и хотелось встрять в щебет Танечки, поинтересовавшись, планируются ли ремонт крыши над западным крылом или, раз уж оно заперто, то и плевать? И когда будем людей в гвардию нанимать, от неё же и четверти не осталось. А нас, между прочим, убить хотят. Или вот завод третий квартал вместо прибыли убытки показывает, с этим тоже бы разобраться.
А они…
Про чудесное контральто какой‑то там…
– Ещё немного, – Тимоха склонился ко мне и шепнул. – И лопнешь от злости.
А потом подмигнул.
И меня отпустило.
– Просто…
– Потом, – Тимоха покачал головой. – Поговорим.
И улыбнулся. Он как‑то так вот улыбался, что злость уходила, раздражение, да и дышать становилось легче. И не магия это, разве что какая‑то такая, особая, врождённая, которая случается с некоторыми людьми.
Я киваю.
Поговорим.
И чувствую тяжёлый взгляд деда, и недовольный – Татьяны. Вот с кем у меня категорически отношения не складываются. Не любит меня сестрица.
– И о чём шепчетесь? – интересуется она, слегка щурясь.
– О театре, – вру я. – Никогда прежде в театре не был. Там что, взаправду поют? И что, всё время?
И физию преудивлённую делаю.
– Ага, – Метелька, которого вынужденное молчание угнетает едва ли не больше, чем предстоящий урок арифметики, тоже оживает. – Я слыхал, будто эта… как её там… Во! Прима! Что она так голосит, что прям люстра упасть может!
– Тоже в театре не был? – интересуется дед, пряча улыбку.
Выражение лица у Танечки уж больно любопытное. Она пытается сохранять невозмутимость, и всё же из‑под маски выглядывают – ужас от нашей необразованности, тоска от понимания, что мы, такие дикие, всё же теперь роднёй считаемся, и мрачное желание нас образовать и цивилизовать.
– Не, в театре не был, чтоб в самом. Ну… так‑то на ярмарке был! – спохватывается Метелька и глядит на меня победно. – Там тоже театра была! Приезжали одни! И я на забор залез.
– Зачем?
– Так… не пущали. Пять копеек стребовали, а откудова у меня пять копеек? Но они стали бочком, и если на забор, то и ничего так, видать было. Так вот… там тётка такая выходила. Красивая. Большая.
Метелька и руки развёл, показывая объемы красоты ярморочной примы.
– И вся рожа набелённая, сама ж в кудельках. Один в один, как овечка наша. Вышла такая, глянула по сторонам и ка‑а‑к заверещит. Сама здоровая, а голосок – тонюсенький… и руки к сердцу, типа она помирает. А мужик один из‑за кулисок тотчас выскочил и ну вокруг неё бегать и тоже петь. Громко так. Гулко. Вот аккурат, как поп на службе.
Лицо у Танечки вытягивалось.
– И главное, поёт и её хватает, когда за руки, когда за задницу… – Метелька запнулся, запоздало вспомнивши, что в приличном обществе чужие задницы не обсуждают. – А когда… и за верхние достоинства. Они там очень достойные были.
Тимоха фыркнул и плечи его мелко затряслись.
– Ну она тогда верещать перестала и помирать тоже. Наверное, от злости… у нас на деревне за такое любая баба бы коромыслом и по плечам… а тут только верещать перестала. Воспитанная… а! после они ещё частушки пели. Похабные. Частушки народу больше понравились…
Тимоха заржал уже не сдерживаясь.
А на лице Танечки проступил румянец. Такой вот…
– Дедушка…