Новая сестра
Потом потихонечку, шаг за шагом, творческая атмосфера стала отступать. Сначала классная руководительница сказала, что необходимо «согласовывать» темы публикуемых произведений, потом кому‑то из педагогов померещилось что‑то антисоветское и вредительское в наивных детских стихах, и цензуре стали подвергаться уже сами тексты. Даже название «Классные новости», совершенно, на взгляд Элеоноры, невинное и не таящее в себе никакой опасности, в итоге заменили на «За отличную учебу!». В классе училось много одаренных ребят, Элеоноре по‑настоящему нравились их стихи и рассказы, но не прошло и года со дня основания газеты, как художественные произведения в ней совершенно исчезли. Дети боялись показывать свое творчество учителям, потому что если те замечали в наивных текстах хоть тень чего‑то подозрительного, то неосторожного поэта не только «пропесочивали», но и «брали на карандаш», даже если эту тень отбрасывали только вставшие на дыбы мозговые извилины педагога. После пары таких публичных порок ребята поняли, что лучше не рисковать, и перестали поставлять материал в стенгазету, которая теперь стала состоять из скучных передовиц, казенных восхвалений отличников и не менее казенных порицаний двоечников и хулиганов, исполненных в такой суконной манере, что не хотелось ни радоваться за первых, ни порицать вторых. Даже эта живая и динамичная рубрика будто окостенела, замерла. После того, как отец круглого отличника Миши Давыдова внезапно оказался врагом народа, газета с призывом равняться на Мишу была поспешно сорвана со стены, а в классе началось что‑то вроде деления на касты. Появились штатные отличники и штатные же парии, про которых можно писать в стенгазете без особого риска. Когда‑то Элеонора училась в институте благородных девиц, и явление это ей было в принципе знакомо. Были девочки красивые, были умненькие, были прилежные, а были и наоборот. Разные ученицы, как и все люди разные, иерархия существовала довольно жесткая, и, что греха таить, положение семьи играло далеко не последнюю роль. К родовитым и состоятельным воспитанницам классные дамы относились чуть‑чуть лучше, а к бедным немножко строже. Такова жизнь, грех на нее роптать, но все‑таки при проклятом царизме классную даму не могли наказать за то, что она похвалила ученицу, даже если у той неподходящие родители. А теперь такое в порядке вещей…
Теперь Петр Константинович с Ниной просто переносили на ватман одобренный учительницей материал. Нина своим каллиграфическим почерком переписывала свежие идеи товарища Сталина и обещала ответить повышением успеваемости на все происходящие в стране события, а сын рисовал заголовки из утвержденных и согласованных букв, и не менее утвержденные иллюстрации. К счастью, дети не опускались до высмеивания одноклассников, в статьях о провинившихся они старались не упоминать имен, заслоняя их казенным «отдельные элементы» – редкий случай, когда официоз выступал на стороне человечности. И карикатуры сын предпочитал абстрактные, изображая явление, а не личность.
После того, как дети заканчивали работу, Элеонора внимательно читала газету, сначала от начала до конца, потом от конца к началу, чтобы, не дай бог, не пропустить опечатки или неосторожное слово. Этот процесс вызывал сердцебиение, она очень боялась, что не заметит какую‑нибудь невинную детскую небрежность, а за это сына с Ниной обвинят во вредительстве, опошлении чего‑нибудь важного и возвышенного и вообще в подрывной работе против социалистического строя. Наверное, классная руководительница читала газету с тем же чувством человека, идущего по минному полю. Порой сердце замирало от самого текста, в котором детей призывали равняться на Павлика Морозова, быть «дозорными» и верными помощниками партии. Она жалела несчастного мальчика, запоздалую, но, кажется, не последнюю жертву Гражданской войны, осуждала детоубийц, кто бы они ни были, но почитание доносчика, по масштабу сравнимое лишь с причислением к лику святых, приводило ее в ужас.
Сколько хороших и честных детей поверят, что донос – это доблесть, и что будет, когда они вырастут с этой верой?
Она знала твердо, что сын не поддастся на эту пропаганду, но почему‑то боялась откровенно с ним говорить. Не за себя боялась, нет, просто дети казались ей такими прекрасными в своей вере в общечеловеческое счастье, что страшно было посеять в них сомнения. «В конце концов, – убеждала себя Элеонора, – я родила сына не для себя, а для жизни, которая внезапно сделалась совсем другой, новой. Старые принципы больше не работают, и нехорошо будет, если я со своими архаичными понятиями утяну Петю на дно. Он хороший парень, в нем есть стержень, нравственное чувство и здравый смысл, дай бог, сумеет отделить зерна от плевел».
Впрочем, чем более высокий тон брали передовицы, тем меньше они достигали цели. Элеонора прекрасно видела, что для детей газета делается все менее общественной и все более нагрузкой. Даже Полкан теперь в часы журналистской работы не сидел возле стола, высунув язык и озорно кося глазами, а мирно спал на своем матрасике.
Очень много стало тем, к которым страшно подступиться…
Глядя на нахмуренные бровки девочки, выводящей буквы с почти религиозным старанием, Элеонора улыбнулась.
Нина была человек серьезный и ответственный, презирала всякие там глупости, но за тугими косичками и пухлыми детскими щечками, за серьезными серыми глазами таилась красота, спокойно ожидающая своего расцвета.
Два‑три года, и ребенок превратится в девушку… А сын в юношу.
Так хочется верить, что дети растут не для кровавых потрясений, не для нищеты и унижений, на которые была так щедра ее собственная юность. Пусть то самое светлое будущее наконец наступит, шагнет с киноэкранов и из радиоточек в настоящую жизнь, ведь дети смотрят вдаль, черт возьми, с надеждой! Они верят в коммунизм со всем пылом юности, и, что еще важнее, верят в то, что построят его своими собственными руками.
Вдруг и правда, когда в силу войдет это поколение, наступит какая‑то правильная жизнь, и ей еще придется застать самый краешек того самого коммунистического общества, и уйти со спокойным сознанием, что все жертвы были не напрасны?
Хотелось бы, но нет. Если вдруг и наступят хорошие времена, то не массовые расстрелы будут тому причиной.
Сегодня бедной Нине пришлось переписать в газету особенно большую порцию цветистого сталинского пустословия, работа затянулась допоздна, и Элеонора, по договоренности с соседкой покормив детей ужином, сама вывела Полкана погулять на ночь.
Дождь прошел, оставив на мостовой глубокие лужи и скользкие островки прелой листвы, наполнявшие воздух горьким и печальным ароматом. Свет фонарей и ламп за окнами едва пробивался сквозь темную патоку осеннего вечера. Улица почти опустела, и воцарилась та особая тишина, которая возникает только после дождя, когда ничего не слышно вокруг, но доносятся издалека одинокие голоса и мерный стук колес по железной дороге.
В этой тишине Элеонора услышала шаги Кости, а после увидела и его самого, смутный темный силуэт, задумчиво бредущий прямо по лужам.
– О, как хорошо, что я тебя встретил! – сказал муж, принимая из ее рук поводок Полкана. – Как раз хотел поговорить без лишних глаз и ушей.
Он обнял Элеонору за талию, отчего промозглость осеннего вечера вдруг совершенно исчезла.
Так, обнявшись, они неспешно прошли в скверик. Спустив Полкана с поводка, Костя закурил. Промокшая спичка зажглась только со второй попытки, на секунду осветила его темный и резкий профиль и сразу погасла.
– Лелечка, как ты посмотришь, если я возьму к себе сестрой Катю Холоденко? – спросил он и медленно выдохнул дым, который никуда и лететь не захотел в этой тьме и сырости, а сразу исчез.
Элеонора не сразу сообразила, почему ей задают такой сугубо производственный вопрос.
– Подожди! – наконец поняла она. – Ты говоришь о Катеньке? Но она же учится в институте!
– Больше нет, – бросил Костя и снова затянулся резко и глубоко. Огонек папиросы разгорелся, и стала видна горькая складка губ.