Золотое пепелище
Вера Владимировна, до смешного честнейшая женщина, никак не могла соврать, что на самом деле его отец – какой‑нибудь герой‑летчик, погибший при испытаниях, тотчас вслед за Гагариным. И проговорилась, когда школьный химик, энтузиаст фотографии, открывший кружок, восторгался: как это ваш сын, Вера Владимировна, все формулы, составы и пропорции схватывает на лету, точно не узнает, а вспоминает?
Так Саша выяснил, что папа, оказывается, у него все‑таки имеется, даже его профессию он узнал. Мама наотрез отказывалась говорить и о причинах развода, и о самом отце. Однако в Сашиной повседневной жизни это ничего не изменило, были проблемы поважнее. Да и Вера Владимировна то и дело пыталась подвести неутешительные итоги.
Как‑то за вечерним семейным чаем начала так:
– Шурик, вот с Ниночкой ты расстался.
– Она со мной рассталась, – сварливо поправил он.
– Так ведь потому, что ты решил не возвращаться в юрконсультацию, верно? – И уточнила на всякий случай: – Ты в самом деле решил не возвращаться?
– Я решил. Окончательно.
– Хорошо. При этом на Арбате, где ты прошел последнюю практику, тебя тоже не ждут. Михаил Семенович звонил, извинялся.
Снова Чередников горько скривился: что ж поделать, не понимают товарищи своего счастья, не хотят растить кадры, подавай готовенькие.
– И что ж в итоге? Куда теперь? – горестно вопросила мама. – Ты так хорошо учился, всего‑то одна троечка!
– Ничего, не пропаду, – мужественно пообещал Саша, ощущая противное посасывание под ложечкой, ибо уверенности в этом заявлении не было никакой.
– Скажи, пожалуйста, а вот нотариусом…
– Мама, все! – Шурик даже хлопнул по скатерти.
Вера Владимировна подняла брови. Сын засмущался. Однако про себя твердо решил: все, никакого блата.
* * *
Вот потому‑то все складывалось отлично, хуже некуда. Хорошо хотя бы не за Урал – раскрывать похищения клубных аккордеонов и кражи в поселковых магазинах или выяснять внутренние мотивы мордобоев шабашников‑лесосплавщиков. И все‑таки участковым отправили без одной тройки отличника Чередникова в эти самые Морозки, медвежий угол, утыканный яблонево‑вишневыми садами и дачами, населенными гражданами различной степени значительности.
В целом жаловаться было не на что. Места здесь красивые, сам поселок расположен на берегу очаровательного залива, образовавшегося от постройки водохранилища, посреди которого к тому же имел место быть замечательный остров, поросший ивняком, на который так и тянуло махнуть, взяв лодочку да удочки. Кругом леса, фашистов так и не повидавшие, и потому чистые, нетронутые, сплошные светлые сосны, черничники, земляничники. Птички в ивняках распевают оптимистичные композиции.
К тому же, поскольку до места прописки новому участковому ехать не менее чем полдня в один конец – прямой электрички нет, – Шурику в качестве служебной площади выделили целый флигель с отдельным входом, причем непосредственно в отделении милиции.
Отделение, как же.
Позорище. Таких, поди, и за Уралом нет. То ли курятник, то ли конюшня, то ли вообще лабаз с прорубленными окошками – это неведомо. Ясно одно: срублена эта дурацкая изба из самого бросового материала, причем еще до войны, скорее всего, и Первой мировой, сильно пострадавшая в Гражданскую и недобитая в Великую Отечественную. Перед прибытием нового сотрудника ее наспех подконопатили, выгнали пауков и мышей и между рамами напихали свежей ваты. Кровать вот эту приволокли, с панцирной сеткой, снабдили подушками, накинули расшитое покрывало поверх злющего колючего одеяла, на самую холодную стену натянули коврик с павлинами – и на этом успокоились.
Самый большой враг Шурика не обвинит его в избалованности, но все‑таки: изо всех углов дует, по ногам тянет сыростью так, что без валенок не ступишь, и пауки, которых вроде бы разогнали, вновь качаются на окошках. Что до мебели, то и она спартанская, не забалуешь: суровая тумбочка с коваными петлями, оббитая жестью по углам, шифоньер с перекошенными дверьми, книжная полка, стол, на нем чайник и спиртовка. И нужник – как выйдешь, сразу за угол, у старой яблони. Робкий намек на душ был встречен грубым смехом: колодец в конце улицы, общественная баня – в поселке в двух остановках на электричке.
Хорошо, еще до зимы далеко, есть шанс, что до того времени он освоит эту вот печь, вмурованную в стену. Первая попытка ее растопить привела к тому, что народ набежал с баграми, решив, что пожар. Из‑за нечищеного дымохода дым валил столбом.
Человек не блоха, ко всему привыкает. Вот и Чередников на второй день уже вроде бы смирился.
Только просыпаться под вопли чокнутых пернатых, а потом и завывания молочницы – поистине тяжкое испытание.
Теперь и сугубо городские вопли о «тряпье‑берем» и «точить ножи‑ножницы» вспоминались с ностальгией. Оказывается, у всех эти татар‑тряпичников‑точильщиков, у цыган, оравших под окнами: «Хозяй, старье кидай!», были такие сказочные, богатые голоса, ну хоть сейчас в Большой театр. А тут…
– Молок‑а‑а‑а‑у, кому молока‑а‑а‑у!
* * *
Чередников, застонав, рухнул обратно на кровать, прикрылся подушкой и притаился. Все‑таки суббота, не умирает крохотная надежда на то, что хотя бы сегодня эту Анну Степановну пронесет мимо. Чем черт не шутит: подумает, что к маме уехал еще в пятницу или удалился на секретное специальное задание?
Ко всем бедам поселковая молочница Нюрка‑с‑трудоднями оказалась не просто шумная, но бдительная и заботливая. По каким‑то причинам прониклась она к новому «начальству» материнской нежностью, посему повадилась ежедневно являться на доклад о происшедшем за сутки, заодно отпаивать и «худо́бу»‑участкового парным молоком от своей буренки. Она считала, что сперва надо откормить, потом спрашивать за работу, а вот Саше и его городскому желудку от молока приходилось несладко.
Выяснялось, что надеялся на лучшее он зря. Скрип колес тележки все приближался, хлопнула хронически не закрывающаяся калитка, прошуршал гравий, застонали под тяжелыми опорками рассохшиеся доски крыльца. И неумолимо, как судьба, молочница нанесла несколько стуков в дверь.
Чередников со спокойствием отчаяния подумал: «Придется открыть, иначе с петель снесет», качнулся еще пару раз на кровати, встал, поддернул пижамные штаны, пошел было открывать, но опомнился и застеснялся.
Просипев:
– Сейчас я, – принялся приводить себя в одетое состояние, достойное представителя власти. А именно: натянул галифе, рубашку на синюю майку и, вздохнув, растворил дверь.