Золотое пепелище
На веранду обычно вывозили на коляске маму хозяйки, Веронику Матвеевну, добрую старуху с на редкость красивым голосом. Она без ног, ходит с ней тетя Дуся, сиделка – большая, плотная, с широкими сильными руками. Лицо у бабки было совсем не такое красивое, как у дочери. Та вообще была не особо приветлива; бабушка, интимно понизив голос, жаловалась, что «Иринушка не позволяет деткам приходить», так они пробираются, когда ее нет, и пасутся «у бабули».
Вероника эта Матвеевна – приветливая, простая старушенция, словоохотливая. Она настаивала на том, что новый участковый – «Можно вас звать просто Сашей? Вот и славно» – просто обязан попробовать ее фирменное варенье из незрелых грецких орехов, которые ей специально привозят из самого Сухуми. Чередников попробовал – в самом деле божественно.
«Уехали, значит. Чего это они вдруг схватились, это в разгар‑то дачного сезона? А ведь вроде как Вероника Матвеевна баяла: мы тут до октября, а то и рискнем на зиму остаться. Жаловалась, что ноги совершенно не ходят, легкие слабеют – „Верхнее la беру уж с трудом, так и помереть недолго”».
Однако тетка Нюра не была склонна к снисходительности.
– А вот за молоко не заплатили, – проворчала она в унисон его мыслям. – Если ж каждый будет так себя вести – легко разве? Они ж там, в городе, думают, что молоко из колонки льется, а масло на дереве растет. И потом что ей, Ирке‑то, жалко? Ведь деньжищ видимо‑невидимо, мильон на мильоне, а мне на одном сене разориться недолго, да еще пастуху этому, сволочи, плати, а он вон че… – и забыв, что этого уже костерила, принялась заново излагать обиду с выменем и осокой.
Спору нет, съезжать, не заплатив молочнице, – последнее дело. Тем более если мильон на мильоне. Откуда такие сведения – кто знает, но тетка‑то Нюра в комнаты вхожа, ей виднее. Саша лишь для порядка уточнил:
– Что, прям так мильоны?
Молочница настаивала:
– Мильоны мильонов! Она ж, Ирка, первая портниха на Москве, вот и раздобрела. Вся драгоценностями увешана, как елка, на золоте сидит. Это только то, что я видела, а кто их знает, что в подполе?
Тут она спохватилась, засобиралась:
– Все, недосуг с тобой. К матери съезди и поклон передай, не забудь.
Чередников заверил, что непременно передаст, не забудет, тем более что все равно собирался.
«Масла вот отвезти, – соображал он, косясь на бутылку с «вещдоком», оставленную молочницей. – Ишь ты. Дымчатый, а вот если так повернуть, на свет, то как слеза прозрачный. Небось воняет?..»
И пузырь этот негодный, который только что красовался, дразнил неприступными крутыми боками, как будто сам прыгнул в руку.
…Уж сколько раз твердили миру, что сначала надо мать навестить, а уж потом дегустировать самогонку тетки Аглаи. Беда в том, что Сашка был воспитан в крайней строгости и сухом законе, так что пить начал тогда, когда все сверстники уже завязали. А тут еще этот стакан в подстаканнике, вызывающе сухой. Нашелся и кусок бородинского, и как раз маслице тетки Нюры.
В общем, не перенес соблазна участковый.
Он очнулся лишь глубокой ночью. Сразу не поняв, где он, переполошился: на электричку же опоздает, – и снова, как давеча утром, подлетел на панцирной сетке кровати. Только на этот раз, застонав, упал обратно. Какая электричка? С трудом повернув глаза в глазницах, глянул на ходики: спасите! Три ночи. А день, день‑то какой?!
Все, конец ему. Проклянет мама, и умрет он под забором, проклятый и забытый, и похоронят его за кладбищенской оградой, и будет он неприкаянным привидением бродить до второго пришествия.
Какая злая же Аглаина зараза оказалась! Лилась жидким хрусталем в прозрачный стакан, пилась, что характерно, как родниковая вода, а потом битва завершилась нокаутом: хомо сапиенс капитулировал перед химической формулой. В горле скрежещет, во рту так погано, точно кошки погуляли, в ушах кровь стучит…
Нет, стоп, не кровь. Это кто‑то в дверь колотит. Сквозь щели в досках мелькал фонарный свет, и незнакомый голос вопил с улицы:
– Слышь, как тебя там, участковый! Подъем! Пожар у тебя!
* * *
Адское действо было в самом разгаре. Старый дом полыхал самоотверженно, пылал с такой готовностью, точно был построен для этого. Жаром от него так и перло, близко не подойдешь. Яркие языки пламени рыжими хвостами плясали в небе, и искры свивались в огненные спирали и кольца. Дым валил густейший, ядовитый: видно, хорошо был покрашен домик, старательно. Корчились в огне, погибали замечательные деревья, обугливались кусты.
Пожарные, правильно оценив ситуацию, принялись проливать соседский дровяной сарай – то‑то наутро хозяев сюрприз ждет. Они‑то, сердешные, накупили дровишек заблаговременно, чтобы просохли за лето.
– Чей домишко‑то был? Кто обитал?
– Каяшева Ирина Владимировна, ее мать, Вероника Матвеевна, и сиделка, она ж домработница.
– Надеюсь, что там их не было…
– Молочница говорит, они съехали три дня как. У них квартира на Беговой.
– …и это очень удачно, что съехали, – одобрил пожарный.
Очень уж хорошо, что хозяева не видят, как годы их жизни, с трудом налаженный уют, добро всякое – в общем, красивый дом и цветущий палисадник превращаются в черную, мокрую, жирную груду, из которой торчит лишь выстоявшая закопченная печь с покосившейся от жара трубой.
«Вот так‑то райские кущи в нашем несовершенном мире чаще всего и оборачиваются в руины и пепел. Вечна в нем лишь философская пустота, по которой блуждает вечная же, неприкаянная, банальная мысль о том, как проходит земная слава…»
От мрачных похмельных размышлений его оторвал пожарный:
– Собственно, вот, – он указал на пепелище с таким видом, точно сам это все натворил и работой гордится, – ищи хозяев, участковый, пусть разгребают. Так‑то криминала не видно, опергруппу нет смысла вызывать?
– Не знаю.
– А ты узнай. Хотя чего, тебе ж по шапке получать.
– Это за что же? – очнулся Шурик.
– За все, – не мудрствуя отозвался огнеборец, – и мой тебе дружеский совет: выясни первым делом, кто им проводку бандажил. Не исключено, что короткое замыкание. И возьми на карандаш умельца – не то, помяни мое слово, увидимся еще не раз. Ладно, бывай.
Скрылась с глаз пожарная машина, бодро расходились немногочисленные зеваки, делясь впечатлениями. Разговоры велись в том ключе, что ни черта эти пожарники не понимают: проводка ни при чем, потому что делал ее Михалыч, а лучше него мастера и в Москве не сыщешь. Участковый, ощущая, что его бедная голова снова начинает трещать, достал блокнот, карандаш взял на изготовку: